Архимандрит Киприан (Керн)
Евхаристия
От автора
В основу настоящей книги легли лекции студентам Православного Богословского института (Свято-Сергиевской Духовной Академии) в Париже и чтения на повторительных курсах для священников там же. Предлагаемый труд представляет собой историческое, богословское и практическое истолкование Божественной Литургии. Со времени вышедшей еще в начале прошлого столетия книги И. Дмитревского, православная богословская литература не имела такого руководства для объяснения Литургии, которое могло бы быть полезным, как для пастыря, так и для рядового верующего. На Западе и у католиков, и у англикан, и у протестантов имеется немало таких исследований и толкований, и они постоянно и дальше продолжают усовершенствовать подобные издания и применять их к требованиям читателей. Потребность истолкования Литургии ощущается уже давно у нас. С одной стороны, богатая символизмом, наша Литургия не во всем понятна верующему; с другой, очень большое количество специальных вопросов требует своего исторического и богословского обоснования и объяснения. К удовлетворению обеих задач и было направлено наше намерение при составлении настоящего курса. В основу богословских и символических объяснений легли толкования св. Максима Исповедника, св. Германа Константинопольского, Николая Кавасилы и Симеона Солунского, равно как и вся, вообще, патристическая литература. Что же касается разрешения спорных научных вопросов, мы старались искать ответа у всех литургических и исторических авторитетов, без различия их конфессиональной принадлежности. Литература вопроса безгранична, и, разумеется, нельзя исчерпать всего океана библиографии, но то, что было нам доступно в библиотеках Парижа и других центров, было нами использовано.
Настоящая книга не есть исследование. Это компилятивный труд, как и всякий курс лекций. Целью его было удовлетворить разные слои православных читателей. Хотелось бы верить, что и священник, и мiрянин¹, равно как и начинающий студент, и специалист в литургике найдут в ней для себя что-нибудь полезное.
Париж, август 1946 г.
Сергиевское Подворье.

Отдел первый: происхождение и история Литургии
Божественная Литургия
«Велия благочестия тайна», Воплощение Сына Божия, «таинство, от века утаенное и несведомое ангелом», обновляется в литургической жизни христиан ежедневно в евхаристическом священнодействии. Евхаристия была, есть и будет центральным нервом христианской жизни. Если в наше время евхаристическая жизнь ослабела настолько, что мы утратили почти совершенно подобающее евхаристическое сознание и относимся к совершающейся в храмах Божественной Литургии, как к одному из обрядов, и почитаем служение благодарственного молебствия или акафиста чуть ли не более важным в богослужении, то во времена подлинной церковной жизни было не так. Евхаристия в сознании древних византийцев и москвитян до XV-XVI вв. была основой и завершением всей богослужебной жизни. Последующая жизнь докончила постепенно совершавшийся процесс расцерковления быта. Всё то, что концентрировалось около Евхаристии, как центра богослужебной жизни, все таинства, молитвословия и чинопоследования Православной Церкви постепенно превратились в сознании христиан в частные требы, стали частным делом данного человека, данной семьи, до которого соборному сознанию общины, казалось бы, нет и дела. Между тем, как во времена древнейшие, апостольские, так и в период роста и расцвета церковного сознания, в Византии, да и в древней Руси дело обстояло не так. Всё, совершавшееся в церковной и храмовой жизни христиан, концентрировалось около Литургии, связывалось с ней, включалось в ее состав. Действительно: уже во времена седой древности христианства крещение катихуменов совершалось во время Литургии, во дни, особо для того предназначенные, как-то: Пасха, Рождество, Богоявление и некоторые другие. О таких «крещальных Литургиях» говорят писатели II и последующих веков (св. мч. Иустин Философ, Сильвия Аквитанка и др.). Брак и елеосвящение также включались в состав Литургии; венчание совершалось до евхаристического канона, вероятно, во время литургии оглашенных, приблизительно, около времени чтения Апостола и Евангелия, и после молодые причащались Св. Тайн; елеосвящение, претерпевшее столь сложную эволюцию своего чина, также было вставлено в рамки Литургии: освящение елея совершалось во время проскомидии, а помазание – после заамвонной молитвы. Миро и теперь освящается во время Литургии, сразу же после освящения Даров в Великий Четверг. Священство неотделимо от Литургии. Кроме того, всё то, что схоластическая наука почему-то не называет таинством, но, что в сознании отцов и писателей Церкви было и есть таинство, как-то: освящение храма, освящение антиминса, богоявленское освящение воды, пострижение в монашество, – так или иначе приурочивается ко времени Литургии или даже введено в ее состав. Даже и отпевание покойных, обычно, предваряется заупокойной Литургией. Только впоследствии, под влиянием процесса обмiрщения жизни и ее расцерковления, эта органическая связь прервалась, и все таинства в сознании верующего народа превратились в требы, а некоторые из них стали почитаться просто обрядами, и сама Евхаристия перестала быть духовным насущным хлебом.
У свв. отцов и писателей Церкви находим немало подтверждений сказанному. Так, псевдо-Дионисий («De eccl. hierarch.» 3:1) называет Евхаристию «Таинством таинств» и считает, что «каждое из иерархических священнодействий, как незавершительное άτελής μέν ούσα [будучи незавершенным], не совершает окончательно приобщения нашего». Соответствующая схолия св. Максима Исповедника объясняет: «Незавершительное означает, что никакое таинство не бывает совершенно без причастия»². Св. Григорий Палама в своем «Исповедании Православной веры» говорит: «Мы любим все церковные предания, записанные и не записанные, и, прежде всего, таинственное и всесвятое священнодействие, причащение и молитвенное собрание, в котором совершаются и другие священнодействия»³. Симеон Солунский учит, что «завершение всякого священнодействия и печать всякого Божественного таинства есть священное причащение».
Кроме того, надо помнить, что природа самой Церкви евхаристична. Церковь есть Тело Христово. Евхаристия есть также Тело Христово. Поэтому без Евхаристии нет церковности, нет, и не может быть оцерковления жизни. Также, и Евхаристия немыслима вне Церкви. Вне Церкви можно лишь представлять Сионскую Вечерю, символизировать ее, но не совершать евхаристическое Жертвоприношение. Вне Церкви она безблагодатна. Евхаристия, как и вообще, таинственная жизнь, не может быть без освящающей силы Св. Духа.
Нельзя ограничивать понятие Церкви одним только классическим определением катехизиса: «Церковь есть общество верующих, объединенных общей верой...» и т.д. Церковь не может быть сведена только к этим канонически-административным рамкам. Числиться в списках прихода и участвовать в приходских собраниях не значит еще, само по себе, жить в Церкви. Нельзя, – вспомним Ю. Ф. Самарина, – только относиться к Церкви или числиться в ней, надо в ней (то есть ею) жить. Надо живо, реально, конкретно участвовать в жизни Церкви, т.е. в жизни мистического Тела Христа. Надо быть живой частью этого Тела. Надо быть участником, т.е. причастником этого Тела. Св. Максим Исповедник учил в своем «Тайноводстве»: «Святая Церковь является как образ Первообраза, совершающею в отношении к нам действия, подобные делам Божиим. Ибо, как ни велико, почти неисчетно, число мужей, жен и детей, отделяющихся друг от друга и весьма значительно различающихся между собой родом, внешним видом, поколением, языком, равно, как и образом жизни, возрастом и понятиями, привычками, нравами и родом занятий, способностями, познаниями, личными достоинствами и внешним положением, характером и настроением души, – как ни велико число и как ни разнообразен вид возрождаемых ею и, через нее, воссозидаемых и обновляемых духом, Церковь всем равно сообщает и дарует один образ и наименование». Церковь есть то Тело, Глава коему – Христос.
С не меньшей определенностью учит о нас как о членах мистического Тела Христова один из лучших толкователей нашей Литургии Николай Кавасила (XIV в.). Церковь для него не символически обозначается в Таинстве Евхаристии, но, «как в сердце уже заключены члены тела или в корне дерева его ветви, или в виноградной лозе ее грозди». «Ибо здесь, – говорит он, – не только общность наименования или аналогия сходства, но реальное (прагматическое) тождество». «В действительности, это Таинство есть Тело и Кровь Христовы, и для Церкви Христовой они суть истинная пища и питие. Церковь, причастная им, не их превращает в человеческое тело, как это случается с обычной пищей, но сама претворяется в них, ибо высшее (божественное) побеждает тварное. Железо, прикоснувшееся огню, само становится огнем (раскаляется), а не допускает огню превратиться в железо. И подобно тому, как раскаленное железо не представляется нашему взору железом, но огнем, так как свойства железа, как будто бы, поглощены огнем, точно так же, если бы можно было видеть Христову Церковь, поскольку она соединена с Ним и причастна Его Плоти, мы не увидели бы ничего иного, кроме Тела Господня». Он ссылается дальше на 1Кор. 12:27, что мы – «Тело Христово, а порознь – члены»: это надо понимать не гиперболически, не в переносном смысле, как мы говорим о членах семейства, но совершенно конкретно и реально. «Ибо это значит, что верующие уже теперь живут, благодаря этой Крови Христовой, жизнью во Христе, подлинно завися от Главы этого Тела, Христа, и облечены этою Плотью Христовой. Таким вот образом Церковь является в таинстве евхаристического причащения».
Наше мировоззрение должно быть евхаристично, и жить надо в евхаристической настроенности. Церковь приносит в Литургии благодарение Господу «о всех благодеяниях, на нас бывших, явленных и неявленных», «о всех и за вся». Священнодействующий иерей приносит жертву «о своих грехах и о людских невежествиях», или, выражаясь словами молитвы св. Амвросия Медиоланского, он –
«приносит Господу скорби людей, плененных воздыхания, страдания убогих, нужды путешествующих, немощных скорби, старых немощи, рыдания младенцев, обеты дев, молитвы вдов и сирот умиление...»
Иерей, а с ним и всё молитвенное собрание, и всякий верующий, должен в Евхаристии сосредоточить всю свою молитвенную жизнь. К евхаристической Чаше приносится всякая скорбь и всякая радость; они должны растворяться в ней. Евхаристия должна обнимать и освящать всю жизнь христианина, его творчество, его дела и порывы.
Поэтому Литургия и евхаристическая жизнь не есть, и не может быть ограничена подачей записок о здравии и упокоении. Евхаристическая жизнь не есть просто стояние в церкви и присутствование при совершающемся в храме чинопоследовании. Евхаристическая жизнь не есть слушание церковных песнопений. Мiрянин не присутствует, а активно, молитвенно переживает совершающуюся литургическую, голгофскую драму и причащается.
В Единой Церкви не может не быть единой Евхаристии. Но с этим вовсе не стоит в противоречии тот факт, что, при многочисленности Поместных Церквей, разнообразии входящих в них многих племен и народов, различных исторических наслоений, традиций и пр., существует огромное количество разных типов евхаристических молитв, или анафор. Единство Церкви и единство Евхаристии вовсе не требует одинаковости в богослужебном ритуале; варианты, поместные особенности не только терпимы, но и важны, как доказательство соборной природы Церкви.
Поэтому, от одной Сионской Вечери Господней и от более или менее единообразной апостольской Вечери в течение истории образовалось огромное количество разных типов евхаристических молитв. Так, Ренодо знал при состоянии науки в его время 50 анафор у одних только яковитов и маронитов, у эфиопов нам известны до 16-ти литургий. С другой стороны, более унифицированная, в целом, западная месса знает варианты отдельных молитв одного и того же евхаристического типа. Литургисты знают, что Римская месса в древности насчитывала свыше 240 молитв «praefatio» [вступление]. Амвросианская литургия меняла «praefatio» почти каждый день года. Мозарабская литургия тоже была очень богата вариантами. Кодекс еп. Порфирия (может быть, древнейший из известных рукописных формуляров византийской группы литургий), названный самим владельцем «сапфиром синайским», знает многообразные заамвонные молитвы, не читающиеся теперь, но в древности, менявшиеся в дни великих праздников.
Наука классифицировала всё это многообразие и все варианты в несколько групп (литургических фамилий) и подробно изучила происхождение, эволюцию и историю всех их. Поэтому перед пытливым сознанием церковного христианина стоит вопрос о необходимости всестороннего изучения важнейшего христианского Таинства. Это изучение должно вестись в разных направлениях, и нашему истолкованию Божественной Литургии следует придать характер как литургико-исторического, так и богословского. Иными словами, нам предстоит изучать не только историю чина, но и его богословское содержание. Ибо, никогда нельзя забывать, что для христианского церковного сознания богослужение есть живая и жизненная философия Православия, а не только обряд, как его понимает неоцерковленное сознание. Или, пользуясь словами св. Иринея Лионского , надо сказать: «Наше учение согласно с Евхаристией, и Евхаристия, в свою очередь, подтверждает учение».
История Литургии
Предвечный смысл Евхаристии
Таинство Евхаристии установлено Спасителем на Его последней Вечере с учениками, при произнесении Им слов «приимите, ядите... пийте от нея вси... сие творите в Мое воспоминание...» Но еще задолго до этой таинственной трапезы Спаситель раскрыл апостолам мистический смысл причащения Его Тела и Крови. В самом деле, сразу же после первого чудесного насыщения 5 000 человек пятью хлебами, т.е. еще задолго до Преображения и до Его входа в Иерусалим, точнее, в период между I и II пасхой Своего общественного служения, Господь Иисус Христос произнес в капернаумской синагоге Свою проповедь о Хлебе Жизни. Тут, среди этих стройных колонн классического греческого стиля, украшенных, однако, и еврейскими религиозными эмблемами – семисвечниками, гранатовыми яблоками, шестиконечными звездами, – в этом, ныне вполне уже раскопанном и очищенном дивном портике данной синагоги, с видом на Тивериадское море, Спасителем было предложено Его учение о Небесном Вечном Хлебе (Ин. 6:24–66).
В сущности, эта проповедь естественно распадается на две части: предварительную, в которой Он говорит больше о ветхозаветном прообразе Евхаристии (ст. 27–47), и само учение о Небесном Хлебе Жизни (ст. 48–66).
Обратиться к ветхозаветному символу Евхаристии побудили Спасителя сами же ученики, вспомнив по поводу бывшего накануне (Ин. 6:12) чудесного насыщения 5 000 людей, ветхозаветное чудо с падавшей с неба манной: «Отцы наши ели манну в пустыне, как написано: хлеб с неба дал им есть» (Ин. 6:31; Исх. 16:15; Пс. 77:24). Господь должен был, как часто и в других случаях, иметь перед Собой узкую национальную психологию иудейскую и их известную косность, неспособность подняться над уровнем исторического и буквального понимания библейских фактов. Надо было им показать, что манна была только прообразом истинного Небесного Хлеба. Но это, всё же, никак не значило бы, что она является опять-таки только единичным историческим фактом, простым эпизодом Иудейской истории. Манна была символом Вечного Хлеба. Это конкретное историческое событие было и служит прообразом, «типом» вечной реальности, от века установленной евхаристической трапезы. Но только прообразом, и потому, неполным и несовершенным. Манна была чудесной пищей, падавшей с неба, тогда как Евхаристия есть само истинное Тело Христово; манна падала только в известное время, а Евхаристия установлена на бесконечные времена, «всегда, ныне и присно, и во веки веков». Манна питала только тело, тогда как Небесный Хлеб питает всецелого человека и проходит «во уды, во вся составы, во утробу, в сердце». Он сообщает человеку бессмертие, которое не в состоянии была дать манна.
Св. Кирилл Александрийский в своем толковании на Евангелие от Иоанна (3:6) так объясняет эту связь: «Манна питала в пустыне один только народ иудейский, тогда как во вселенной существуют бесчисленные другие народы. Истинный Хлеб Жизни, сошедший с неба, имеет силу питать всю вселенную и давать ей совершенную жизнь».
Псалмопевец воспринял эту ветхозаветную манну как «хлеб небесный и хлеб ангельский» (Пс. 77:24–25). По этому поводу тот же св. Кирилл говорит, что, хотя ангелы и не могут вкушать грубой пищи, «но ничего не воспрещает думать, что, т.к. они суть духи, то и могут нуждаться в таковой же пище, очевидно, духовной и умственной». И несколько дальше: «Христос есть Хлеб и самих ангелов»¹⁰. И св. Амвросий Миланский учит: «Тобою (т.е. Хлебом Небесным) питаются преизобильно ангелы на небе»¹¹.
Но обратимся к более существенной части той же капернаумской беседы Господа. Не манна есть истинная и вечная жизнь, а Христос – Хлеб, сшедший с небес (Ин. 6:41). В этом учении Христа важны две главные мысли, а именно: а) Евхаристия воскрешает вкушающих от нее (Ин. 6:48–54) и б) Евхаристия есть соборное единство всех ее причастников, членов таинственного Тела Христова (Ин. 6:56).
В самом деле, если прообраз Евхаристии, манна, могла только напитать человеческие физические силы странствующих в пустыне иудеев и имела, таким образом, только временное значение, то вечный смысл Евхаристии есть воскрешение и вечная жизнь. «Я есмь Хлеб жизни. Отцы ваши ели манну в пустыне и умерли; Хлеб же, сходящий с неба, таков, что ядущий его не умрет» (Ин. 6:48–50). Этот Хлеб, т.е. Плоть Господа, дается за жизнь мiра, и ядущий его, жить будет вовек (Ин. 6:51), а тот, кто не будет есть Плоти Сына Человеческого и пить Крови Его, не будет иметь в себе жизни (ст. 53). «Ядущий Мою Плоть и пиющий Мою Кровь имеет жизнь вечную, и Я воскрешу Его в последний день» (ст. 54).
Св. Кирилл Александрийский, толкуя ст. 51, так догматизирует по этому поводу: «Поскольку Животворящее Слово Божие вселилось во Плоти, Оно преобразовало его (т.е. Тело) в собственное качество, т.е. жизнь, и, всецело соединившись с ним неизреченным образом единения, сделало его животворным, каково и Само Оно есть по природе. Поэтому Тело Христа животворит тех, которые становятся причастниками его, так как оно изгоняет смерть, когда является между умирающими, и удаляет тление, нося в себе Слово, совершенно уничтожающее тление»¹². И, несколько далее, св. отец продолжает говорить о границах этой воскрешающей мощи Тела Христова: «Оживет всякая плоть, ибо пророческое слово предвозвещает, что восстанут мертвые» (Ис. 26:19). Мы думаем, что следствия таинства Воскресения Христова простираются на всё человечество. А Златоуст учит: «В Ветхом Завете было обещание долговечности и многолетия, но теперь обещается не просто долговечность, но жизнь, конца не имеющая»¹³. Таким образом, Евхаристия есть единая существенная связь наша с умершими. Причащаясь Тела и Крови Христовых, мы входим в теснейшее общение и с усопшими причастниками их. В византийском же чине проскомидии, как это будет ясно из дальнейшего изложения, это общение с мiром усопших становится особенно ясным, благодаря молитвенному поминовению имен живых и усопших при вынимании частиц из просфор, и потом при погружении их в Чашу Св. Крови, с произнесением слов: «Отмый, Господи, грехи всех поминавшихся честною Твоею Кровию и молитвами святых Твоих». Православная Литургия византийского чина являет, таким образом, особенно ясное литургическое исповедание общения со святыми и соборного единства церковного.
Из этого следует и другое: капернаумская беседа раскрывает и экклезиастический смысл Евхаристии. Спаситель говорит: «Ядущий Мою Плоть и пиющий Мою Кровь пребывает во Мне, и Я в нем» (Ин. 6:56). Каждый, причащаясь Тайн Господних, становится членом Его мистического Тела, т.е. Церкви. Евхаристия есть Тело Христово, и Церковь, по ап. Павлу, также, есть то же соборное Тело Христово (Еф. 4:15–16; Кол. 1:24). Другими словами, природа Церкви евхаристична. Евхаристии нет вне Церкви, ибо нет тела вне Тела; и Церковь не может быть без Евхаристии. Нельзя, поэтому, быть членом Церкви, но не причащаться того, что есть Тело Христово, или Сама Церковь. В Евхаристии – знак церковности.
Вот, что читаем мы у Златоуста: «Чтобы не любовию только, но и самим делом быть нам членами Плоти Христовой, будем соединяться с этой Плотью. А это бывает через пищу, которую Христос даровал, чтобы выразить Свою великую любовь к нам. Для этого Он смесил Самого Себя с нами и растворил Тело Свое в нас, чтобы мы составили нечто единое, как тело, соединенное с головою. И это есть знак самой сильной любви... Чтобы ввести нас в большее содружество с Собою и показать Свою любовь к нам. Он дал желающим не только видеть Его, но и осязать, и есть, и касаться зубами Плоти Его, и соединяться с Ним, и насыщать Им всякое желание»¹⁴.
Вот каков этот таинственный Хлеб Жизни, Хлеб Небесный. Сам Христос, сошедший с небес и родившийся от Пречистой Девы в граде Вифлееме, в «Доме Хлеба», так как בית־לחם [Вифлеем] значит, именно, Дом Хлеба, – Он внесен по прошествии 40 дней, когда настало «время сотворити Господеви», в Храм и принят там праведным Симеоном, словно приношение Хлеба для Тайной Евхаристической Вечери. Предназначенный еще от вечности к причастию верных, к их освящению и обожению, как от вечности же, прежде создания мipa, предназначен к заколению и Агнец Божий (1Пет. 1:20).
В дивной молитве св. Амвросия Миланского, положенной Церковью для чтения иереем перед совершением Литургии, так сказано об этом Хлебе:
«Хлеб сладчайший... Хлеб чистейший, всякия сладости и благовония исполненный, Хлеб, имже питаются преизобильно ангели на небеси... Хлебе святый, Хлебе живый, Хлебе вожделенный, сходяй с небесе и даяй мiрови жизнь»¹⁵.
Хлеб, стало быть, вечного бессмертия. Хлеб соборного единения в Церкви.
Всё в этом учении Спасителя полно тайны и не поддается анализу рассудка. Таинственность Хлеба вечной жизни обнаруживается и в самом библейском прообразе его, т.е. в этой необычайной ветхозаветной манне. «Иудеи, – говорит толкователь священного текста, – видя падающую манну, спрашивали друг друга: «Что есть это?» – ибо не знали, что это было... Эти слова, «что это», выраженные в виде вопроса, и делают они наименованием предмета и на сирском языке называют его «манна», т.е. «это что?» מן הוא.¹⁶
Недоумение древнего иудея при виде необычайной небесной манны повторилось, правда гораздо резче, и при капернаумской проповеди Господа. Тут лишний раз в истории человеческого религиозного сознания подтвердился факт мучительной апории, безвыходного тупика.
В самом деле, иудейско-языческое сознание стремилось отделить мip от Бога, углубить пропасть между ними, подчеркнуть непреодолимую трансцендентность Бога для мiра. Поэтому христианский догмат о Воплощении Слова, о вочеловечении Бога, то есть исповедание веры в имманентность Божества, при Его видимой трансцендентности, является для не христианства столь неприемлемым и невероятным. Вот почему докетизм, манихейство, эвионитство, арианство так упорно сопротивлялись Православию и находили большое число сторонников среди образованных и, в то же время, благочестивых людей своего времени. Не просвещенный светом христианского учения ум искал в языческой философии и находил в ней доводы против такого, казалось бы, дерзновенного умаления Бога, кенозиса, так как обнищание Бога, Его снисхождение казалось безумием, а безумие было неприемлемо.
«По мнению языческих мыслителей, – скажем словами В. Несмелова, – всё несчастье человеческой жизни заключается в связи бессмертного духа и смертного тела, потому что этой связью необходимо создается роковое противоречие в человеческой природе и жизни... Они признавали связь духа и тела в человеческой природе за связь неестественную, и это признание определило собой всё дальнейшее построение их сотериологических воззрений»¹⁷. И, раз уж человеческий ум не может удовлетвориться ни системой материалистического монизма, ни системой монизма спиритуалистического или идеалистического, то естественно остается единоприемлемым миропонимание дуалистическое. Но, если из дуалистического мiропонимания (т.е. из признания наличности двух начал в человеке – духа и тела) легко вытекает соблазн окказионализма, который никак не в состоянии обосновать и осмыслить само бытие духа в чуждом ему теле, то, следовательно, надо искать чего-то другого, иного, чем окказионализм, подхода к телу и духу. Надо оправдать тело перед лицом духовного начала, надо уверовать в возможность его одухотворенности (σώμα πνευματικόν [тело духовное]). Вот почему православная богословская мысль путем долгих и мучительных исканий, споров, богословских дерзновенных вопрошаний и, конечно, при участии многовекового мистического и аскетического опыта пришла к вере и учению об обоженной плоти, что у мистиков Востока выразилось в учении о «богоподобной плоти» (особенно, у св. Григория Паламы).
Иудеи спрашивали: «Как Он может дать нам есть Свою Плоть?» (Ин. 6:52). По этому поводу хорошо замечает Златоуст: «Что воскрешали пророки, это апостолы знали, хотя Писание говорит об этом и не так ясно; но, чтобы кто-нибудь ел плоть, о том никогда не говорил ни один из пророков»¹⁸.
Это именно σώμα πνευματικόν или όμόθεον σώμα [тело, единое с Божеством] было камнем преткновения для рационализировавших капернаумских слушателей Христа и осталось таким же камнем для современных рационалистов. Спрашивали иудеи: «Как Он может дать нам есть Свою Плоть?» (6:52). Слова Спасителя соблазняли даже близких Ему учеников, которые постоянно Его слушали (ст. 61). «И с этого времени многие из учеников Его отошли от Него и уже не ходили с Ним» (Ин. 6:66).
Как это типично для всех времен, до нашего включительно! Чудеса Христовы иудеи видели и изумлялись; нравственному учению Его внимали и с благоговением принимали, как самую возвышенную проповедь и этим готовы были ограничить круг своих религиозных потребностей. Догматическое же учение о вечном бытии Сына (Ин. 8:58) и о единосущии Его с Отцом показалось благочестивому иудею хулой (Ин. 5:18; 10:30–31). А уж это учение в «капернаумском сонмище» о возможности освящения тела, о причастии обоженной плоти, об обожении, таким образом, и себя, и о воскресении в этом теле показалось безумием и повергло в скорбь иудейского рационалиста и оттолкнуло от Спасителя даже близких Ему учеников. Разве не то же мы видим и теперь? Разве не тот же дух рационализма и скепсиса томит наш разум? Разве не хотим мы в Тайной Вечере видеть только «трогательную» сцену прощальной трапезы с учениками и, вслед за тем, в Литургии только символическое воспоминание этой Вечери? Разве многие в наши дни не отходят от Христа и от Церкви, подобно соблазнившимся ученикам Господа?
Как многие в наше время готовы принять в Евангелии только «исключительно высокую нравственную проповедь» и, вслед за Ренаном и Толстым, видеть в Христе только «совершенного учителя морали»! Как многие не понимают, что Евхаристия есть центральная точка христианской религиозной жизни, что без нее нет Церкви, нет и Самого Вечного Богочеловека!
Существуют люди, которые воздыхают о духовных благах, – говорит Lagrange, – которые ищут их около Господа Иисуса Христа. Но Евхаристия их отвращает; они приемлют ее только как воспоминание прошлого. Но тогда Иисус перестает присутствовать среди них. В таком случае, Он лишен божественного свойства быть везде и всегда со Своими. Он отдан определенному моменту истории... И они говорят: «Как может этот Человек дать нам есть Свою Плоть?»¹⁹
Потому-то Спаситель и предложил эту Свою проповедь о Небесном Хлебе задолго до Тайной Вечери, чтобы приготовить Своих апостолов к принятию этой мысли, чтобы приучить к ней. Рационалистическое же сознание среднего религиозного обывателя не может принять этой слишком дерзновенной, головокружительной мысли. Она, по-видимому, останется «юродством» для многих и еще на многие века. Принять Евхаристию, принять учение об обоженной плоти, о вочеловечении Бога, может быть, гораздо труднее, чем согласиться с мыслью о существовании Бога.
Установление Евхаристии на Тайной Вечере
Для полноты исторического разбора и правильности анализа евхаристического богослужения, надо начать исследование с возможно более древних евхаристических молитв. Божественная Литургия, как и всякое церковное тайнодействие, имеет свое обоснование в Св. Писании. Таинство Тела и Крови установлено Самим Господом на Его прощальной Вечере с учениками. По Его заповеди, апостолы и их преемники продолжали совершать то же тайнодействие и передали это последующим поколениям как воспоминание о Господе, о Его земной жизни, искуплении, Тайной Вечере, страдании и смерти, Воскресении и вознесении на небо.
Поэтому, перед литургистом встает, в первую очередь, вопрос о самой Вечере Господней с учениками, т.е. о времени ее совершения, ее порядке и некоторых подробностях.
Время совершения Спасителем Его прощальной Вечери представляется неясным при сопоставлении указаний синоптиков. Выходит, что Пасха и день опресночный отождествляются. (Мф.: «В первый день опресночный»; Мк.: то же; Лк.: «Настал день опресноков, в который надлежало закалать пасхального агнца»). Между тем, это не так. Пасха совершалась вечером 14 Нисана, первый день опресноков – 15 Нисана, и опресноки длились до 21-го. Евангелисты же пользуются позднейшей терминологией, времен Иосифа Флавия и Талмуда. Талмуд знает «пасху египетскую» и «пасху последующих родов», каковая совершалась не один день, а семь. По этой терминологии Пасха присоединялась к дням опресночным, и их, следовательно, было не 7, а 8. Тогда старейшина семьи уже вечером 13-го Нисана со светильником обходил жилище, устранял всё квасное, которое и сожигалось утром 14-го. Спаситель совершал Пасху иудейскую, а не новозаветную. Он ее совершал в законный день и час: έγένετο ή ώρα [когда настал час] (Лк. 22:14).
Но тогда непонятны слова Иоанна (Ин. 13:1): «Прежде праздника Пасхи, πρό δὲ τῆς ἑορτῆς τοῦ πάσχα εἰδὼς». По проф. Богдашевскому (впосл., еп. Василий, последний ректор Киевской Духовной Академии), πρό δὲ τῆς ἑορτῆς нужно относить не к είδώς, «зная, что пришел час Его», а к άγαπήσας [возлюбив] и к ήγάπησεν [возлюбил] ..., т.е., что прежде Пасхи и прежде Вечери Спаситель возлюбил... явил любовь к ученикам и указал добрейший путь смирения²⁰.
Вечеря должна была быть тайной, только в обществе учеников. Поэтому и не называется подробно домохозяин, а только ученики посылаются προς τόν δείνα [к такому-то] «ко онсице». Стечение паломников в св. Град могло быть огромным, Иосиф Флавий говорит о количестве свыше 250 000 агнцев, закалявшихся в тот день²¹. В комнатах могло помещаться по несколько фратрий, каждая не менее 10 душ. Но Спаситель хочет провести Вечерю только в кругу Своих близких учеников. Поэтому, текст Мк. 14:14 в некоторых рукописных кодексах (К. С. 124) имеет уточнение места совершения Вечери: κατάλυμά μου, Моя горница.
Приготовление к Вечере совершалось 14-го же. Между 3 и 6 часами апостолы купили во дворе храма пасхального агнца, сами его заклали: дома испекли его законным образом, т.е. на вертеле: приготовили опресноки, горькое зелье, «харосэт» и вино.
Вечеря
Обычай ветхозаветного закона требовал вкушения вечери стоя (Исх. 12:11), но во время Спасителя уже установилась традиция возлежать. Когда стемнело, Спаситель, через Елеон, пришел в Иерусалим с 12 апостолами.
Порядок молитв, обрядов, яств и пр. представляется, приблизительно, таким.
1. Первая чаша, смешанная с водой. Глава семейства произносит молитву «киддушу» (קדושה [освящение]). Читается благодарение над вином и благодарение праздника. Евангелисты их не сообщают, но ученые предполагают, что они не отличаются особенно от обычных еврейских застольных благословений²². В Мишне даны такие благодарения, например: (благословение над вином) – «Благословен Ты, Господи Боже наш, Царь вселенной, создавший плод виноградной лозы...»; (над хлебом) – «Благословен Ты, Господи Боже наш, Царь вселенной, выводящий хлеб из земли...»; (благословение праздника) – «Благословен ... избравший нас из всех народов, и возвысивший нас над всеми языками, и освятивший нас Своими заповедями»...
2. Омовение рук (оно совершалось трижды и в разные моменты).
3. Глава семейства омокает горькие травы в солило²³, так называемый «харосэт» – приправу из миндаля, орехов, фиг и сладких плодов – и подает их прочим членам семейства.
4. Он разламывает один из опресноков (средний из трех), половину которого отлагает до конца вечери; эта половина – «афигомон». Блюдо с разломанными опресноками (без афигомона) поднималось, и говорилось; לחם אונים [хлеб страданий]. «Это хлеб страданий, который вкушали наши отцы в земле египетской». Интересны мистические толкования этого в раввинистической литературе. После возвышения хлеба, глава семьи кладет обе руки на оба хлеба, что по таинственному толкованию священной тетраграммы имени Божия יהרה означает י – нож, ר –хлеб, и оба ה – обе возложенные руки²⁴.
5. Наполняется вторая чаша. Младший спрашивает, чем эта ночь отличается от других ночей.
6. Глава семьи рассказывает по Библии историю рабства и исхода из Египта.
7. Поднимается вторая чаша: «Мы должны благодарить, хвалить, славословить...» Чаша опускалась и вновь поднималась.
8. Пение первой половины Галлела (псалмы 112:1 – 113:8). Причем, по рабби Шамай, пели лишь Пс. 112, тогда как, по рабби Гамалиилу, продолжали пение до Пс. 113:8²⁵.
9. Пили вторую чашу.
10. Омовение рук.
11. Праздничное ядение: глава семьи подавал части опресноков, горькие травы, омоченные в харосэт, и пасхального агнца.
12. Разделялся остаток афигомона.
13. Третья чаша с послетрапезной молитвой.
14. Пение второй части Галлела (пс. 115–118).
15. Наполняется четвертая чаша.
16. По произволению прибавлялась и пятая чаша с пением Пс. 135²⁶.
Из этого порядка и сопоставления его с Тайной Вечерей Спасителя можно сделать следующие выводы. Христос преподал евхаристическую чашу после вечери – μετά τό δειπνήσαι (1Кор. 11:25). Христос совершил законную вечерю. Евангелисты не говорят ничего о ходе законной вечери, не упоминают агнца, но это подразумевается. Ев. Лука упоминает две чаши, тогда как другие евангелисты говорят лишь об одной. Первая чаша ев. Луки (Лк. 22:17) – чаша ветхозаветная, может быть, именно первая²⁷, а, может быть, вторая. Чаша из Лк. 22:20 – чаша евхаристическая, чаша благословения. О четвертой и пятой (произвольной) евангелисты умалчивают. Они говорят о пении Галлела ύμνήσαντες ᾿εξήλθoν [воспевши, пошли] (Мф. 26:30; Мк. 14:26). Хлеб, упоминаемый евангелистами, вероятно, был так называемый «афигомон». За второй чашей «благодарили, хвалили, славословили». Последнее указание важно для дальнейшего развития текста евхаристических молитв. Фрир находит, что Тайная Вечеря была пасхальной, скорее, по характеру, намерению и общему сходству, чем в нормальных деталях времени и обряда²⁸.
В связи с порядком совершения ветхозаветной и пасхальной Вечери, может встать также вопрос и о порядке занимавшихся апостолами мест во время последней трапезы с Господом. Этого вопроса можно было бы и не затрагивать при изложении нашей темы, т.к. он относится к библейской истории больше, чем к литургике, но для полноты описания Вечери он может представить некоторый интерес. Следует, кроме того, заметить, что скудость положительных данных в новозаветном Откровении не позволяет сказать что-либо определенное по этому вопросу. Надо ограничиться в целях сохранения строго исторической правды только безусловными указаниями евангелистов, почему все вольные гадания и предположения некоторых писателей следует просто отклонить.
Как уже было указано, во времена Христа полагалось возлежать. Египетский обычай «исхода» вкушать вечерю стоя, уже выродился. Возлежание греками заимствовано от персов. Римляне заимствовали этот обычай от греков. Только критяне вечеряли сидя²⁹.
Как известно, евангелисты не оставили нам картины старшинства занятых апостолами мест. Что такой обычай занимать места в известной последовательности евреями, однако, соблюдался, ясно из предложенной Господом притчи об этом (Лк. 14:7–11).
Возлежали на левом локте, чтобы иметь свободной правую руку. Лежали, следовательно, так сказать, «в затылок друг другу». Естественно, что к главе фратрии должен был быть ближе самый старший или любимый сродник, или ученик. Евангелисты, ничего не говоря о рангах на этой трапезе, позволяют всё же предполагать из хода повествования наибольшую близость к Спасителю трех учеников: Иоанна, Петра и Иуды Предателя.
Наиболее для нас авторитетный и исторически верный Лагранж так и предполагает: Иоанн – одесную Господа; Петр, вероятно, одесную Иоанна; Иуда поблизости от Господа, во главе другого ряда возлежащих учеников, и так, чтобы ему можно было бы легко уйти, никого не беспокоя. Все предположения об остальных местах он считает просто праздными и тщетными³⁰.
Приблизительно то же говорит и М. Meschler, подчеркивая, что Иуда должен был быть в непосредственной близости от Спасителя, чтобы Господь мог ему подать кусок, омоченный в солило³¹.
Но эта строго научная осторожность серьезных исследователей не свойственна, однако, всем толкователям текста и библеистам.
Все, конечно, исходят из представлений о «триклинии», т.е. системы трех столов, расставленных «покоем» или в виде подковы. Вот, например, схема abbe Е. Le Camus³².
Иными словами, Спаситель возлежит первым на главном ложе; Петр – первым на втором ложе; Иаков Зеведеев – первым на третьем (младшем) ложе. Иоанн – на персях Господа. Иуда ближе всех к Спасителю на случай каких-либо распоряжений насчет «ковчежца».
Этой же схемы, в общем, придерживается и Е. Bapst³³.
В своей схеме Edersheim³⁴ уточняет только места четырех лиц – Господа, Иоанна, Петра и Иуды, что, как мы и указывали, более исторично и бесспорно, но сажает он их иначе, чем Камюс, а именно:
По Sepp'y³⁵ порядок был бы такой:
Тут неясно, как Спаситель мог бы легко передать кусок Своему предателю.
Евхаристия апостольского времени
Скудость сведений не позволяет совершенно реконструировать порядок апостольских евхаристических собраний. В этом отношении надо быть чрезвычайно осторожным, чтобы не стилизовать в желательном для себя направлении то, что не договорено писателями новозаветных книг. Надо иметь в виду:
1. Проявившийся сразу после сошествия Св. Духа харизматический порыв в первохристианской общине, придал всему строю и быту апостольскому характер экстатичности, расплавленности и исключительной подвижности. Ни о каких записях молитв не могло быть и речи. Сами молитвы, имевшие своим образцом молитвы, произнесенные Спасителем во время Вечери, не были отступлением от привычных благодарений евреев.
2. Эта еврейская традиция сразу же определила характер христианского богослужения. Надо помнить, что с Храмом не было порвано сразу же после основания новозаветной Церкви. Традиция храмовая и синагогальная поддерживались. Правда, наряду с этим, сразу же вошло в обычай «преломление хлеба по домам». Но для этой κλάσις τοῦ άρτου [преломление хлеба] ритуал был более простой, чем чин пасхальной Вечери, совершенной Спасителем. Вечеря совершалась, самое большее, субботняя, в конце которой, по примеру Спасителя, присоединялся евхаристический чин³⁶.
Ясно, что прототипом для апостольской Евхаристии была Вечеря Господня, κυριακόν δεΐπνον (1Кор. 11:20), которая сама была построена по типу еврейской вечери. Следовательно, на апостольскую анафору влияет, прежде всего, еврейский ритуал. Иерусалимская община повторяла, пусть и не ту же пасхальную, но всё же еврейскую вечерю. Тут были и Чаша благословения, и Хлеб преломления (1Кор. 10:16). Но из повествования ап. Павла совершенно правильный вывод делает еп. Фрир³⁷, когда замечает, что апостол имел дело не с одним только иудейским влиянием Иерусалимской общины, но и с обычаями, и идеями языческими. Раннее и непосредственное соприкосновение с мipoм языческим не могло не наложить своего отпечатка на быт и строй богослужебной жизни апостолов. Язычники принесли с собой свой опыт, свои привычки и взгляды.
И тут важны два момента: 1. Церковное жертвоприношение есть противовес жертвоприношениям языческим. В каждом отдельном случае это есть реальное причащение или Богу, или бесам (1Кор. 10:21) и 2. Преломление хлеба рассматривалось как регулярное богослужение Господнего дня (1Кор. 11). Благословлялся хлеб, и все причащались. После вечери благословлялась Чаша, и, опять-таки, все причащались. Слова Спасителя об установлении таинства были существенно важны. Вечеря есть воспоминание смерти Господней. Потому-то слова эти и вошли в состав всех анафор. Потому-то и молитва воспоминания, «анамнезис», также составляет существенную часть евхаристического канона. Всякое совершение Евхаристии апостолами тесно связано с их чаянием близкой парусии³⁸ Спасителя.
Евхаристия первых веков соединяет в себе элементы еврейского пасхального или субботнего ритуала с характерными чертами античного культа. Духоносность, пневматичность эллинистических форм приобретает в рамках раннего христианского евхаристического обихода ярко выраженный отпечаток того символического реализма, который всё сильнее и сильнее будет развиваться и обосновываться в святоотеческой литературе и позднейшей христианской литургике. Евхаристия переживается первохристианством исключительно конкретно; евхаристическая драма действуется в рамках указанного символизма. В первохристианском быту Евхаристия есть гораздо больше действие – doing, done, как замечает Gr. Dix³⁹, чем слова, чем говорение, saying. За символическим актом, совершаемым теургом, стоят реальное воплощение, страдание и смерть Спасителя. «Анамнезис» для первых христиан была конкретность, реальность, что-то мистически осязаемое, а совсем не одно только воспоминание, как мы его понимаем, когда говорим или творим воспоминание смерти какого-нибудь исторического деятеля, поэта или художника. В анамнезисе Христовых Страданий творится само действие Страстей Господних. Поэтому прав Odo Casel, когда говорит, что христианский древний культ был продолжением и облагорожением духа древности, а никак не отрицанием его⁴⁰. Совершение Евхаристии на хлебе и воде (вместо вина) имело, правда, свое историческое подтверждение у так называемых «аквариев» и подало повод к созданию Харнаком целой гипотезы, не поддержанной в науке и о которой будет сказано несколько ниже.
Оценка этих историко-библейских предположений сделана в новейшей статье Эдуарда Швейцера в базельском Богословском журнале, где и приведена большая литература вопроса⁴¹. Вывод, к которому приходит автор, таков: Вечеря Господня есть радостная Трапеза, в которой живое присутствие Господа есть плод Его жертвенной смерти, предварительный дар того окончательного исполнения, которое будет иметь место в Царствии Божием. Совершается это «в возвещение смерти Господа, доколе Он придет» (1Кор. 11:26). Таким образом, «едят и пьют в промежутке времени, оглядываясь на Крест и вглядываясь в будущее пришествие Господа в последний день»⁴².
То немногое, что еще можно почерпнуть из апостольских писаний, сводится к следующему. Судя по Деяниям Апостольским (Деян. 2:42), «верующие постоянно пребывали в учении (διδαχή) апостолов, в общении (κοινωνίαν), преломлении хлеба (κλάσις τοῦ άρτου) и в молитвах (προσευχαί)». Несколько ниже Дееписатель дополняет свой рассказ: «Единодушно пребывали в храме и, преломляя по домам хлеб, принимали пищу в веселии и простоте сердца». Характерно именно это сопоставление, а, может быть, и противоположение храма, места иудейского религиозного ритуала, и домов, в которых совершалось христианское преломление хлеба, для иудеев неприемлемое.
Если с этим богослужением первых дней первого года жизни христианской Церкви сопоставить одно свидетельство из времен лет на 25 позже, т.е., именно, факт пребывания ап. Павла в Троаде, на возвратном пути из его третьего путешествия, то картина получится такая. В «первый день недели», τή μία τών σαββάτων, τ. е. в день недельный, воскресный, в день Господень, собираются христиане вкупе «для преломления хлеба». Павел беседует, слово его затянулось за полночь. В горнице было много светильников. После падения юноши Евтиха из окна третьего этажа и его исцеления апостолом Павлом, этот последний преломляет хлеб, вкушает и беседует еще до рассвета (Деян. 20:7–11). Те же элементы апостольской Евхаристии налицо: учение (διδαχή), собрание всех вкупе (κοινωνία), преломление хлеба (κλάσις τοῦ άρτου). Не упоминается только молитва, но она сама собой разумеется.
Скудость источников этого периода не позволяет сказать ничего больше о чине и структуре апостольской Евхаристии. Если стоять на точке зрения буквального понимания текста и текстуальной критики, то действительно ничего другого и не найти. Памятники, подобные «Дидахи», не содержат ничего, кроме нескольких отрывков из харизматических молитв. Именно эта харизматичность и не давала возможности и основания для запечатления молитв, формул и действий. Поэтому, те ученые, которые следуют буквально этой текстуальной критике и на основании только сохранившихся форм стараются реконструировать апостольскую анафору, остаются беспомощными и не могут удовлетворить свою научную любознательность.
Пробст, Биккель, Кестлин, Гольц, а за ними и наш ученый Карабинов в искании формальной объективности должны были на ряд вопросов ответить не только молчанием, но и отрицанием некоторых подробностей в апостольском ритуале, возникновение которых, впоследствии, если их не было раньше, является просто непонятным. Таков вопрос об образовании и развитии всей анафоры, в частности, вопрос о происхождении эпиклезы. (Об этом ниже будет сказано подробнее.)
Поэтому, особенно велика научная заслуга тех ученых, которые, освободившись от своего критического буквализма, стараются на основании церковного предания восстановить оборванную нить органического развития той или иной молитвы.
Здесь следует снова упомянуть уже цитированного нами англиканского епископа Фрира. Он подходит к вопросу не только с точки зрения формальной критики, наличия тех или иных выражений в памятниках и их грамматической формы, а с точки зрения непрерывности церковного Предания. Он не только анализирует, разлагает текст на его составные элементы, но и ищет синтеза, органически объединяющего начала в процессе роста.
В вопросе о возникновении и развитии самой евхаристической молитвы он встал на совершенно правильную и церковную позицию. Евхаристическая молитва всех времен, поскольку она зафиксирована в памятниках, и поскольку она доступна нашему историческому анализу, представляет собой молитву, обращенную ко всей Св. Троице. И эту тринитарную молитву Фрир изучает в связи с развитием тринитарного славословия апостольского времени⁴³. Для него важно, что:
1. Во времена апостольские действующей силой в Крещении признавался Св. Дух. «Все мы крестились Одним Духом в одно Тело...» (1Кор. 12:13). «Когда они вышли из воды, Дух Святый сошел на евнуха...» (Деян. 8:39).
2. Доксологическая формула дана нам уже ясно в 2Кор. 13:13 – «Благодать Господа нашего Иисуса Христа, любовь Бога и Отца и причастие Св. Духа...», и эта же формула вошла почти во все анафоры.
3. Апокалиптическое видение 4-х животных, взывающих: «Свят, Свят, Свят» (Откр. 4:8), в связи с видением пророка Исаии (гл. 6), также очень рано входит в состав евхаристической молитвы.
Дополняя эти данные новозаветных книг более поздними свидетельствами св. Иустина Философа, св. Иринея Лионского , св. Игнатия Богоносца и Апостольского Символа, Фрир приходит к выводу чрезвычайно ценному, а именно, что древнейшая анафора была тринитарной молитвой. Более подробно об этом будет сказано при рассмотрении свидетельств Иустина Философа, в связи с древнейшей эпиклезой. Пока что считаю нужным сказать, что историко-литургическое исследование этого вопроса должно вестись именно так, параллельно с изучением развития тринитарной доктрины и тринитарных формул. Евхаристический канон есть раскрытое литургическое истолкование догмата о Св. Троице, творении, искуплении и освящении. Все доступные нашему изучению памятники подтверждают это. Во времена более древние надо искать тот же подход. В литургике, как живой и жизненной философии, Православия догматика находит свое раскрытие и молитвенное переживание. Если бы когда-то верили по-другому, то и молитвенное истолкование этой веры было бы иным. Нужно искать то, что скрыто и еще не выявлено, или же предположить изменение догматического сознания, эволюцию или, может быть, даже революцию в догматах.
Евхаристия послеапостольского времени
Название
Евхаристическое богослужение первых времен христианства обозначалось самыми различными именами, как, например: κυριακόν δεῖπνον [Господня Вечеря], κλάσις τοῦ άρτου [преломление хлеба], προσφορά [приношение], έπίκλησις [призывание], Соеnа [Вечеря], Coena Dominica [Вечеря Господня], Mensa Domini [Трапеза Господня], oblatio [приношение], fractio [преломление], liturgia [литургия (от греч. «общее дело»)], anaphora [анафора (от греч. «возношение»)], agapa [агапа (от греч. «любовь»)], synaxis [синаксис (от греч. «собрание»)], etc.
Впрочем, наиболее часто встречается название «Евхаристия». В ветхозаветном словоупотреблении этим именем обозначалось у Семидесяти благодарение, быть благодарным, например, 2Мак. 12:31. В Новом Завете это слово часто употребляется в смысле благословения (Мф. 14:19; Мк. 6:41; Ин. 6:11; Лк. 24:30). В повествовании о Тайной Вечере это слово употреблено в смысле именно литургическом. Во всяком случае, писатели раннего христианства очень рано и охотно пользуются этим словом⁴⁴. Наряду с ним, на Востоке также очень часто пользовались термином «анафора», возношение. Это последнее значит, как само евхаристическое богослужение вообще, так и, в более узком смысле, евхаристический канон, т.е. та часть Божественной Литургии, которая начинается словами «Благодарим Господа...» и до конца приношения.
Источники для изучения этого периода: «Учение 12-ти апостолов», творения св. мученика Иустина Философа и св. Иринея Лионского ; отчасти, послания св. Игнатия Богоносца.
Как Евхаристия апостолов, так и анафора непосредственно за ними следующего века есть развитие того же чина еврейской вечери. «Вечеря Господня» во II веке усложняется под влиянием сторонних факторов, но и остается в основе своей всё той же еврейской застольной молитвой. Древнейшие памятники эпохи («Дидахи») не дают почти ничего нового. В 9-й и 10-й главах указаны 3 молитвы:
1. над Чашей: «Благодарим Тебя, Отче наш, за святую лозу Давида, отрока Твоего, которую Ты явил нам через Своего Отрока Иисуса. Тебе слава во веки»;
2. над Хлебом: «Благодарим Тебя, Отче наш, за жизнь и ведение, которые Ты явил нам через Своего Отрока Иисуса. Тебе слава во веки. Как этот хлеб был рассеян по холмам и, будучи собран, стал единым, так да будет собрана Церковь Твоя от концов земли в Твое Царство. Ибо Твоя слава и сила через Иисуса Христа во веки» и
3. по насыщении: «Благодарим Тебя, Отче Святый, за Святое Твое Имя, которое Ты вселил в сердцах наших, а также за ведение, веру и бессмертие, которое Ты явил нам через Своего Отрока Иисуса. Тебе слава во веки. Ты, Владыка Вседержитель, сотворил всё ради Своего Имени, дал людям для вкушения пищу и питие, чтобы они Тебя благодарили, нам же Ты через Своего Отрока даровал духовную пищу и питие, и вечную жизнь. Прежде всего, мы благодарим Тебя за то, что Ты всемогущ. Тебе слава во веки! Помяни, Господи, Церковь Свою, чтобы избавить ее от всякого зла и усовершить ее в любви Твоей, – собери ее, освященную, от четырех ветров в Свое Царство, которое Ты уготовал ей. Ибо Твоя сила и слава во веки! Да приидет благодать и прейдет этот мip! Осанна Богу Давидову! Кто свят, тот да подходит, а кто нет, тот пусть кается! Маран-афа! Аминь».
По-видимому, первая молитва соответствует молитве над ветхозаветной чашей; вторая молитва читалась над преломленным хлебом и только третья молитва характера евхаристического⁴⁵. Из этой «Вечери Господней» впоследствии разовьется «вечеря любви» (агапа). (Об этом ниже).
Очень характерно такое замечание, следующее непосредственно за третьей молитвой: «Пророкам позволяйте благодарить, сколько хотят». Из этих слов ясно, почему никакой формулы евхаристической молитвы не зафиксировано: молитва была харизматической, она произносилась «пророком» по вдохновению Св. Духа, в экстатическом порыве религиозного творчества. Но, тем не менее, следует заметить, что:
1. благодарили за то, что Бог всемогущ, т.е. что Он Творец вселенной и Промыслитель;
2. благодарили за то, что «через Отрока Своего Бог дал духовную пищу и питие»;
3. молятся за Церковь.

В этом уже можно найти основные черты анафоры последующего времени, евхаристической молитвы, зафиксированной в определенных формах. Следуя латинскому богослужебному языку, это зачатки будущих praefatio, anamnesis, intercessio. Молитва читалась перед причащением.
Наконец, еще одно замечание, касательно этого краткого, примитивного евхаристического чина. По Евангелию, Христос преподал сначала Хлеб и потом Чашу. Это же подтверждает и ап. Павел (1Кор. 11:23–25), с указанием, что он это принял от Господа. «Дидахи» же сначала излагает молитву над чашей, потом над хлебом, что вполне соответствует началу еврейской вечери⁴⁶.
По сравнению с «Учением 12-ти апостолов», св. мученик Иустин Философ дает нам значительно больше сведений о евхаристических собраниях своего времени; данные эти, однако, тоже достаточно неполны, и по ним приходится о многом догадываться и сопоставлять его свидетельства с другими памятниками, чтобы выяснить интересующие нас детали. О Литургии он говорит, главным образом, в 65–67-й главах своей Первой Апологии и в «Разговоре с Трифоном Иудеем» (гл. 41). При этом, в 65–66-й главах он описывает Литургию, совершающуюся сразу после крещения катихуменов, так называемую «Taufliturgie» [крещальная Литургия (нем.)], а в 67-й главе – евхаристические собрания, бывающие в «День Солнца», т.е. в обычный воскресный день. Вот, что говорится в этих отрывках:
«65 гл. После того, как омоется таким образом уверовавший и давший свое согласие, мы ведем его к так называемым братиям в общее собрание для того, чтобы со всем усердием совершить общие молитвы как о себе, так и о просвещенном, и о всех других, повсюду находящихся, дабы удостоиться нам, познавши истину, явиться и по делам добрыми гражданами и исполнителями заповедей, для получения вечного спасения. По окончании молитв мы приветствуем друг друга лобзанием. Потом к предстоятелю братии приносится хлеб и чаша воды и вина; он, взявши это, воссылает именем Сына и Св. Духа хвалу и славу Отцу всего и подробно совершает благодарение за то, что Он удостоил нас этого. После того, как он совершит молитвы и благодарение, весь присутствующий народ отвечает: аминь. Аминь – еврейское слово и означает: да будет. После благодарения предстоятеля и возглашения всего народа так называемые у нас диаконы дают каждому из присутствующих приобщаться Хлеба, над которым совершено благодарение, и вина, и воды, и относят к тем, которые отсутствуют.
66 гл. Пища эта называется у нас Евхаристией, и никому другому не позволяется участвовать в ней, как только тому, кто верует в истину учения нашего и омылся омовением в оставление грехов и в возрождение, и живет так, как передал Христос. Ибо мы принимаем это не как обыкновенный хлеб или обыкновенное питие; но, как Христос Спаситель Словом Божиим воплотился и имел Плоть и Кровь для спасения нашего, таким же образом пища эта, над которой совершено благодарение через молитву Слова Его и от которой через уподобление получает питание наша кровь и плоть, есть – как мы научены – Плоть и Кровь Того воплотившегося Иисуса. Ибо апостолы в написанных ими сказаниях, которые называются Евангелиями, передали, что им было так заповедано: Иисус взял хлеб, и благословил, и сказал: это делайте в Мое воспоминание, это есть Тело Мое; подобным образом Он взял чашу, и благодарил, и сказал: это Кровь Моя, и подал им одним. То же самое злые демоны из подражания научили и в таинствах Митры; ибо, как вы знаете или можете узнать, – при посвящении вступающего в таинства предлагается там хлеб и чаша с водою.
67 гл. С того времени, мы между собою всегда делаем воспоминание об этом. И достаточные из нас помогают всем бедным, и мы всегда живем заодно друг с другом. За все получаемые нами благодеяния мы прославляем Создателя всего, через Сына Его Иисуса Христа и через Св. Духа. В так называемый День Солнца бывает у нас собрание в одно место всех живущих по городам или селам; и читаются, сколько позволяет время, сказания апостолов или писания пророков. Потом, когда чтец перестанет, предстоятель, посредством слова, делает наставление и увещание подражать тем прекрасным вещам. Затем, все, вообще, встаем и воссылаем молитвы. Когда же окончим молитвы, тогда, как я вам сказал, приносятся хлеб и вино, и вода, и предстоятель также воссылает молитвы и благодарения, сколько он может. Народ выражает свое согласие словом «аминь», и бывает раздаяние каждому и приобщение Даров, над коими совершено благодарение, а к не бывшим, они посылаются через диаконов. Достаточные же и желающие, каждый по своему произволению, дают, что хотят, и собранное хранится у предстоятеля; а он имеет попечение о вдовах и сиротах, о всех нуждающихся по болезни или по другой причине, о находящихся в узах, о странниках издалека, вообще, печется о всех, находящихся в нужде. В День же Солнца мы все вообще делаем собрание потому, что это есть первый день, в который Бог, изменивши мрак и вещество, сотворил Мiр, и Иисус Христос, Спаситель наш, в тот же день воскрес из мертвых. Распяли Его накануне Сатурнова дня, а в день после Сатурнова дня, т.е. в день солнца, Он явился апостолам Своим и ученикам, и преподал им то, что представили мы и на ваше усмотрение».
41 гл. «Разговора с Трифоном»: «Приношение пшеничной муки, которую велено было приносить за очистившихся от проказы, было прообразом хлеба Евхаристии, который заповедал приносить Господь наш Иисус Христос в воспоминание страдания, подъятого Им за людей, очищающих свои души от всякого греха, а, вместе, для того, чтобы мы благодарили Бога как за то, что Он сотворил для человека Мiр и всё, что в нем находится, так и за то, что освободил нас от греха, в котором мы были, и совершенно разрушил его начальство и власти через Того, Который сделался страждущим по Его воле».

Как ни скудны сведения, сообщаемые Иустином Философом, но из них мы можем сделать для себя ряд ценных выводов:
1. Как правильно заметил епископ Фрир, параллель с мистериями Митры показывает, что христианство того времени смотрело на свое евхаристическое богослужение как на тайнодействие Жертвоприношения.
2. Произнесение установительных слов Спасителя указывает на то, что Евхаристия есть воспоминание Вечери Господней.
3. Евхаристия есть истинное Тело и Кровь воплотившегося Господа⁴⁷.
4. Важно, как указывает Карабинов, что у Иустина уже нет «Вечери Господней»; вместо нее выступает Литургия⁴⁸.
5. Поскольку предстоятель «благодарит, сколько он может», харизматический характер молитвы еще не утрачивается.
6. Молитва, основа которой, вероятно, сводится к тому же «воспоминанию» и благодарственной формуле, известной уже из предыдущего изложения, – означается «по силе молитвенных слов, полученных от Него (Иисуса)». Что такое это молитвенное слово? Каково может быть его содержание? По этому поводу были высказаны очень разные предположения. Одни ученые хотят ограничить эту молитву одними только словами Спасителя об установлении Таинства⁴⁹; другие видят в ней всю евхаристическую молитву, всю анафору⁵⁰; третьим здесь кажется Молитва Господня⁵¹; четвертые хотят найти в этом указание на эпиклезу⁵².
7. При попытках реконструировать схему всей литургии у Иустина Философа находим:
I. Преанафоральная часть
а) Чтение апостольских и евангельских отрывков и проповедь (I Апология, 67 гл.).
б) Уход оглашенных (Апол., 66).
в) Общие молитвы (Апол., 65).
г) Лобзание мира (Апол., 65).
II. Анафора
д) Приношение хлеба и вина с водой (Апология, 65. Триф., 41).
е) Подробные молитвы, т.е. канон, в который входят благодарения за творение мiра и искупление, установительные слова, воспоминание страданий (Апол., 65).
ж) Преложение через «молитву Слова» (Апол., 66).
з) Причащение (Апол., 67).
Повествование св. Иустина Философа о Литургии возбудило в последние годы XIX века резкую полемику между крупнейшими западными учеными о составных элементах первохристианской Евхаристии. Адольф Харнак, на основании изучения древних памятников, высказал предположение, что из слов св. Иустина надо сделать вывод, что Евхаристия совершалась не на хлебе и вине, а на хлебе и воде. В своей работе, посвященной этому вопросу («Brod und Wasser – die eucharistische Elemente bei lustin» in: 'Texte und Untersuchungen», Band VII/2, Leipzig, 1891), Харнак, рассматривая ряд свидетельств древности, пришел к заключению, что хлеб и вода, а не вино служили для совершения Евхаристии у гностиков, у энкратитов, маркионитов, апостоликов, манихеев, у Татиана и аквариев. Кроме того, он находит следы этой практики не только у сектантов и еретиков, но и в недрах самой Церкви: мученические акты Пиония и 63-е письмо св. Киприана Карфагенского к епископу Цецилию говорят о той же практике. Если подобный обычай имел место в Церкви азийской и североафриканской III века, то, по мнению Харнака, он должен был иметь за собой известную давность.
Разбирая произведения св. Иустина, тот же ученый считает, что и Литургия, описанная этим апологетом, также совершалась не на вине, а на воде. Из десяти различных упоминаний о Евхаристии в «Разговоре с Трифоном» и в обеих Апологиях он останавливается на некоторых в особенности.
1. Пять мест из произведений разбираемого апологета («Диалог», 52–54; 63; 69 и Апология, 32 и 54) вращаются вокруг преобразовательного смысла Быт. 49:11: «Он привязывает к виноградной лозе осленка своего и к лозе лучшего винограда сына ослицы своей. Моет в вине одежду свою и в крови гроздов одеяние свое». Свв. отцы относили этот стих к Евхаристии. И у Иустина под осленком и сыном ослицы подразумеваются ослица и ее жеребенок, на которых совершился вход в Иерусалим Господа Спасителя; под одеждами, омытыми в крови и вине, – Страдания Спасителя. Иустин не прилагает этих слов к Евхаристии... Отсюда начинается гипотеза Харнака. Почему Иустин молчит? Потому что в его время Евхаристия, якобы, не совершалась на вине. Но позднейший переписчик, решая исправить «ошибку» Иустина, вносит интерполяцию (!). В «интерполированном» уже тексте иустиновской Апологии, где он говорит, как демоны научили язычников совершать мистерии Диониса, в которых дано место и священному животному – ослу, переписчик, считая слово «осел», ὄνος непристойным, меняет его на «вино» οῑνον (!). Таким образом, здесь «фальсифицирована» параллель между Евхаристией и мистериями Диониса, которую якобы сам Иустин и не думал проводить.
2. Классическое место Иустина о совершении Евхаристии, приведенное нами в нашем изложении, также возбудило сомнение Харнака. Его смущает выражение: «приносится хлеб и чаша воды и смешения» (κράματος), «диаконы... дают от евхаристического хлеба, вина (οῑνον) и воды». Сочетание слов «чаша воды и смешения» (т. е. вина и воды) для Харнака не представляется вероятным, почему опять позднейший интерполятор должен был у него внести в текст это, не бывшее ранее, «смешение»; так в вышеупомянутом месте было подменено слово «осел» словом «вино»... Отсюда, для него и Иустин – акварий, от которого научился тому же и его ученик Татиан Ассириец.
Свои предположения Харнак старается подтвердить и ссылками на Св. Писание: Павел в послании к Коринфянам говорит лишь о чаше, не уточняя, что в этой чаше вино; тот же Павел сравнивает «питие» с питием израильтян воды в пустыне; в послании к Римлянам (Рим. 14:21) сказано, что «лучше... не пить вина» и т.д. Да и само учреждение Господом Евхаристии не связывалось обязательно с вином, а, вообще, с пищей и питием, т.е. простой водой, т.к. простая трапеза не содержит вина, а, чаще всего, у бедняков воду и т.д.
Впоследствии, Церковь в борьбе с гностицизмом перешла, по мнению Харнака, на вино, ради борьбы с дуализмом и энкратитством.
Мнение Харнака не встретило сочувствия в ученом мipe. Ему возражали: Zahn (Brot und Wein im Abendmahl der alten Kirche. Leipzig, 1892), Jülicher (Zur geschichte der Abendmahlsfeier in der ältesten Kirche, in: Theologische Abchandlungen, Freiburg i/Br., 1892) и Funk (Die Abendmahlselemente bei Iustin, in: Theolog. Quartalschrift, Heft 4, 1892).
Цан признает возможной интерполяцию «вина» вместо «осла», т.к. некоторые рукописи допускают и такое чтение. Он только считает, что это не было фальсификатом. Переписчик мог и не знать, что осел – священное животное в мистериях Диониса, но он не мог не знать, что вино есть необходимый элемент в этом культе. Что касается выражения «смешение» (κρᾶμα), означающего «примешение, прибавка вина», и что оно указано Иустином после воды, как какое-то добавление к последней, то Цан замечает, что, во-первых, вино всегда в Церкви употреблялось сильно разбавленное, а не в равных долях (3:1, или 3:2, или же 2:1), и, во-вторых, так как против христиан во время гонений выдвигались обвинения в неумеренном винопитии на их вечерях любви, то Иустин-апологет и счел нужным говорить о чаше вина очень осторожно: чаша воды с некоторой примесью вина.
Кроме того, Цан ссылается и на Климента Александрийского, и на Иринея Лионского , решительно считавших совершение Евхаристии на воде ересью. Также, Цан очень основательно и остроумно разбивает доводы Харнака и от Писания. Переход евреев через пустыню, облако и море суть образы крещения, а никак не Евхаристии. Совет Павла не пить вина относится не ко всем христианам и не к таинству Тела и Крови, а лишь к тем, кто соблазняется.
Совершение Евхаристии в ранней Церкви на воде Цан считает очень сомнительным. Оставляя в стороне энкратитов и прочих сектантов, он, в случае мученика Пиония, видит вовсе не Евхаристию, а просто вкушение христианином благословленного хлеба в его доме.
Юлихер, ссылаясь на те же свидетельства Климента и Иринея, считает, что и в Африке (Александрия), и в Азии (традиция, привезенная Иринеем) употребление воды решительно осуждалось Церковью. К этому прибегали «гипераскеты» и дуалисты-энкратиты. Из слов Киприана никак нельзя утверждать, что епископов-аквариев было много. Наоборот: это было ничтожное количество малоизвестных архиереев.
Функ так же не согласен с утверждениями Харнака. Он, между прочим, не считает даже интерполяцией слово «смешение» в Апологии Иустина. Если и можно было бы говорить об интерполяции, то почему же вставлено такое странное слово «смешение» (κράματος), а не просто «вино» (οίνου). Не следует забывать, что в тексте литургии св. Василия Великого Господь на Вечери, взяв чашу, растворил вино. Функ думает, что слово «смешение» написано самим автором.
Упомянутый спор кратко изложен профессором Московской Духовной Академии А. П. Лебедевым на страницах «Богословского вестника» за 1894 г. (февраль, с. 282–305).
Но, если вся гипотеза Харнака о Литургии, описанной Иустином Философом, и оказалась чрезмерно натянутой и не встретила, в силу этого, сочувственного отклика в науке, всё же факт акварианства является бесспорной исторической истиной. Ряд свидетельств древности его подтверждает. Кроме сомнительных предположений о Иустине, письмо св. Киприана, во всяком случае, указывает на существование акварианской практики в Литургии около 250 г. в некоторых африканских церквах. Значительно свидетельство Климента Александрийского53 о том, что, «вопреки правилу церковному, находятся христиане, которые совершают Евхаристию на чистой воде». Корни этого обычая восходят к энкратизму и маркионитству. Ригористический аскетизм этих сект побуждал их избегать употребления вина даже в таинстве. То же делал и Татиан Ассириец. Согласно слову св. Епифания Кипрского, эвиониты, секта иудейского происхождения, совершали Евхаристию на опресноках и воде, вместо вина. Эта практика сохранялась в IV веке в окрестностях Тивериадского озера, в Моаве, на Кипре. Филастрий, блаж. Августин и так называемый Предестинат подтверждают существование этого обычая еще в конце IV и начале V вв.54
Мы оставляем в стороне проблему эпиклезы. Несмотря на всю ее спорность в науке, мы считаем несомненным наличие этой молитвы в литургии Иустина Философа. Этому будет посвящена особая глава.
Обращаясь к св. Иринею Лионскому, мы находим у него несколько новых и ценных подробностей о современном ему чине Евхаристии.
Так, например: «Заповедуя Своим ученикам приносить Богу начатки плодов... Иисус Христос, взяв хлеб из творений Божиих, благодарил, и сказал: это Мое Тело... Точно так же и чашу... и, таким образом, Он научил приношению Нового Завета, которое Церковь, приняв от апостолов, по всей вселенной приносит Богу... Подобает приносить Богу начатки Его творений... дабы, благодарный Богу за творения, человек и, выражающий свою благодарность в приношении их начатков, получил от Него почесть... Мы приносим Ему хлеб и вино не потому, что Он нуждается, но выражая тем Ему благодарность и освящая творения...» («Adv. Haeres.», 4:17–18).
«Каким образом они (еретики) могут говорить, что тот хлеб, над которым совершено благодарение, есть Тело их Господа, и чаша есть Кровь Его, когда утверждают, что Сам Он не есть Сын Творца мiрa, т. е. Слово Его, через которое дерево приносит плоды, текут источники, земля дает сперва зелень, потом колос, наконец, полное зерно в колосе?» (ibid.).
О некоем еретике, гностике Марке, св. Ириней говорит, что он, совершая Евхаристию, сильно растягивал слова призывания (op. cit., 1:13). Кроме того, он делает такое, весьма важное, замечание: «Каким образом говорят еретики, что плоть подлежит нетлению и не наследует жизни, тогда как она питается от Тела и Крови Господней? Пусть они или переменят свое мнение, или перестанут приносить вышеназванное. Наше же учение согласно с Евхаристией, и Евхаристия, в свою очередь, подтверждает наше учение... Как хлеб от земли после призывания над ним Бога не есть уже обыкновенный хлеб, но Евхаристия, состоящая из двух вещей: земного и небесного, так и тела наши, принимая Евхаристию, не суть уже тленные, имея надежду на Воскресение» (op. cit., 4:18).
Из сказанного, ясно следующее:
1. евхаристическая молитва есть благодарение за творение мiрa;
2. в ней освящаются творения;
3. Дары суть истинное Тело и Кровь;
4. ясно упоминается какое-то призывание Бога:
5. причащение освящает нас, и есть залог воскресения;
6. учение согласно с Евхаристией, и Евхаристия подтверждает учение, т.е. ясно сознание того, что богослужение не есть просто внешний обряд, что-то пустоименное, а живая и жизненная философия христианства; литургика есть молитвенное переживание истин веры, богослужебное их исповедание.
Ориген, как и св. Иустин Философ, и Ириней Лионский, говорит (Против Цельса, 8:33) об освящении Даров «через молитву» или «через произнесенное слово», «через слово Божие и молитву». По-видимому, он под этим подразумевает всю молитву анафоры и, тем самым, не вносит каких-либо существенных новых указаний на подробности евхаристических собраний.
Вот то немногое, что дают нам произведения ранних христианских писателей до III века включительно. Прежде, чем перейти к изучению литургических памятников IV и позднейших веков, а также, творений церковных писателей того времени, по которым можно уже с большей вероятностью восстановить схему анафоры, надо разобраться еще в одном вопросе, связанном с Евхаристией раннего христианства, а именно – с «вечерями любви», или «агапами».
Евхаристия и Агапы
Из историко-литургических тем вопрос агап и их взаимоотношений с евхаристическим богослужением раннего христианства возбудил немалую полемику. Литература этого вопроса достаточно обширна, и в ней были высказаны взгляды полярно противоположные. Самое резко отрицательное положение в этом споре занял столь авторитетный католический историк, как Р. Batiffol. Он решительно не признает существования «вечерей любви» ни в Св. Писании, ни в веке апостольском, да и вообще он отрицает «агапы», как институт раннего христианства⁵⁵. По его мнению, они появились значительно позже, а именно, к IV веку (Дидаскалия, Каноны Ипполита, CA II, постановления Гангрского Собора 360–367 гг.). Такое слишком резкое отношение к «вечерям любви» можно, казалось бы, объяснить другим крайним взглядом в науке, опровергнуть который и считал себя призванным Batiffol. Этот противоположный взгляд, защитниками которого являются Spitta⁵⁶, Jülicher⁵⁷ и, отчасти, Бингем и Ренан, считает, что агапы являются чуть ли не божественным установлением и первобытной формой первохристианского богослужения, из которого и развилась Евхаристия. Среднюю и, так сказать, примирительную позицию заняли Ladeuse⁵⁸, F. Funk⁵⁹, Keating⁶⁰, F. Cirlot⁶¹. По их мнению, и агапы, и Евхаристия одинаково древнего происхождения и одинаково оригинальны. Агапы можно и не считать первоначальной формой евхаристических собраний, но всё же апостольское происхождение их бесспорно. Последний из поименованных авторов считает, что «и Евхаристия, и агапы всегда различались, но не отделялись». Евхаристические Хлеб и Чаша всегда отличались в глазах верующих от всякой другой пищи, но были соединены с обрядом братских вечерей⁶².
На основании беспристрастного изучения первоисточников, сравнения разных исторических данных и, главное, благодаря богатому археологическому материалу Leclercq, не разделяя никаких крайних фантазий Ренана и протестантских ученых, признает древность «агап» и дает им надлежащее место в быту первохристианской общины⁶³.
Постараемся, насколько возможно, ответить на этот вопрос, который сами специалисты считают «весьма темным»⁶⁴ и даже «глубочайшей исторической загадкой»⁶⁵.
В сущности, связь Евхаристии с «Вечерей Господней» явствует из слов самого апостола Павла. Он обличает непорядки, имевшие место у коринфских христиан (1Кор. 11:17–34) во время совершения «вечери». Апостол укоряет коринфян за небрежное отношение к Евхаристии. Это выражалось в том, что богатые презирали бедных, не ожидали их прихода на вечерю; часто вечеря превращалась в объедение и участники в неподобающем, нетрезвом виде приступали к Евхаристии, и тогда «не различали Тела Господня». Евхаристия совершалась уже после вечери. Св. Иустин знает уже Литургию, отделенную, по-видимому, от вечери. Произошло ли это повсеместно, сказать невозможно.
Батиффоль считает, что вообще никакой вечери, принимаемой верующими сообща, и не было; что они – так надо понимать слова Апостола – должны были дома поесть, а в собрание христиан прийти только для принятия Евхаристии. Это вовсе не есть обязательное для римо-католика, так сказать, конфессиональное отношение к проблеме агап. Другие толкователи текста отнюдь не разделяют подобной точки зрения. Так, приведем столь авторитетного ученого, как Прат⁶⁶, который вполне признает наличность агапы в тексте послания к Коринфянам. Он считает, что «соединенные с Евхаристией агапы были только дополнением и придатком к Евхаристии».
Надо заметить, что ап. Павел не называет эти первохристианские вечери именно «вечерями любви», но «Вечерей Господней». Агапами они названы в послании Иуды, ст. 12: «Таковые бывают соблазном на ваших вечерях любви (ἐν ταῖς ἀγάπαις ὑμῶν)». Правда, критика текста делает по этому поводу такое замечание. Кодексы Александрийский и Ефремов читают вместо άγάπαις – άπάταις [(на) агапах – обманами], и тогда невольно напрашивается параллель с 2Пет. 2:13. В самом деле:
2Пет. 2:13 σπίλοι καὶ μῶμοι... ἐν ταῖς ἀπάταις αὐτῶν συνευωχούμενοι ὑμῖν «срамники и осквернители, они наслаждаются обманами своими, пиршествуя с вами» Иуд. ст. 12 οἱ ἐν ταῖς ἀγάπαις ὑμῶν σπιλάδες συνευωχούμενοι ἀφόβως... «таковые бывают соблазном на ваших вечерях любви (или же: в ваших обманах); пиршествуя с вами, без страха утучняют себя»
Подавляющее большинство кодексов не стоит за такое чтение, и, если признать за правильное традиционное чтение Иуды «на вечерях ваших», то это и будет единственным новозаветным текстом, употребляющим это слово в применении к собраниям христиан. Этим и объясняется непримиримо отрицательное отношение Батиффоля к «агапам». Прежде, чем перейти к памятникам раннего христианства, разберемся в интересных данных, которые нам дает Leclercq из области археологии и истории. Надо обратиться к аналогиям из языческого быта, знавшего подобные установления.
В начале нашей эры существовали и были в почете у греков и римлян «братства», или содружества с особой целью. Их руководители назывались κληρωτοί [избранные по жребию] и должны были отличаться благочестием, чистотой, святостью. Содружества собирались по большим праздникам, устраивая братские трапезы, которые пользовались большой любовью у неимущих и бездомных. Богатые граждане были мало этим заинтересованы и мало принимали в них участия. Законодательство римских императоров, в частности, Августа, регламентировало эти собрания и давало им покровительство закона. Обыкновенно, участники таких «collegiae» [содружеств (лат.)] приносили с собой хлеб, вино, вообще еду, иногда посуду и даже ложа для возлежания. Запрещались разговоры, могущие быть неприятными, и всё вообще, что могло нарушить братский и дружеский характер этих трапез⁶⁷. Всё сказанное очень напоминает обстановку коринфских собраний, о которых с такой горечью говорит ап. Павел.
Принимая, кроме того, во внимание, что, по слову Апостола, на Вечерях Господних «возвещалась смерть Господа, пока Он не придет», Leclercq делает тот же вывод, что Спаситель придал Своей Вечере характер весьма распространенных у древних народов «заупокойных трапез», или «тризн»⁶⁸. Вообще же, этот ученый археолог и литургист признает за агапами огромное значение, как за мощным средством, помогавшим развитию зарождавшегося христианства⁶⁹.
Памятники раннего христианства дают нам следующий материал. В «Дидахи» об агапах нет ничего. В послании св. Игнатия слово «агапа» (в разных формах) встречается 28 раз. И, если в известных текстах это следует понимать, скорее, в смысле благотворительной деятельности⁷⁰, то это не является исключительным значением этого слова. То, что «агапы» поставлены в связь с крещением и Евхаристией, и что их нельзя совершать без участия епископа, показывает, что они имели значение богослужебное, а вовсе не только одной благотворительной деятельности.
Весьма интересна фреска II века, открытая в Риме в 1893 году в катакомбах св. Присциллы и изображающая агапу, совершаемую за столом в присутствии семи лиц. Леклерк в своей статье приводит ряд интересных записей на нескольких таких памятниках (столах для совершения вечери) в Северной Африке.
Тертуллиан дает такое описание агапы: «Садятся за стол не иначе, как помолившись Богу; едят столько, сколько нужно для утоления голода; пьют, как пристойно людям, строго соблюдающим воздержание и трезвость: насыщаются так, что той же ночью могут возносить молитвы Богу; беседуют, зная, что Бог всё слышит. По омовении рук и зажжении светильников, каждый приглашается петь хвалебные песни Богу, извлеченные из Св. Писания или кем-либо сочиненные...»⁷¹. Отмечаем обряд внесения светильников. Объяснения этому дадут нам другие памятники. Харизматический характер этих собраний еще чувствуется у Тертуллиана. Достойно замечания и то, что отсутствует упоминание о Евхаристии. Леклерк считает, что она уже перенесена на утро⁷². Во всяком случае, она от них отличается⁷³.
По канонам Ипполита (каноны 32–35), епископ председательствует на агапах, совершающихся до наступления темноты. Поются псалмы, как и у Тертуллиана. Оглашенные не остаются до конца, что заставляет думать о том, что к агапам у Ипполита присоединяется и евхаристическая часть. Любопытно, что раздается так называемый «хлеб заклинания» (άρτος έξορκισμοῦ). Вероятно, это какой-то благословленный хлеб, «евлогия», может быть, освященный на предшествовавшей Литургии в тот ли день или несколькими днями раньше⁷⁴. Может быть, это прообраз будущего антидора?
Соборы позднейшего времени регулируют вопрос об агапах (Гангрский, правило 2), говорят об участии клириков в них (Лаодик., прав. 27) и запрещают совершать агапы в базиликах (Лаодик., прав. 28; 3 Карфаген., прав. 30).
Из слов блаж. Августина⁷⁵ можно заключить, что Моника ходила в Милане на поминальные трапезы, агапы, и что это не нравилось св. Амвросию, ввиду сходства этого обычая с языческими «parentalia» [паренталии (поминальное празднество в честь покойных родственников у римлян)].
Интересно одно место из сочинения «О девстве» псевдо-Афанасия: после 9-го часа произносится следующая молитва при преломлении хлеба: «Благодарим Тебя, Отче наш, о святом Воскресении Твоем, ибо Ты явил его через Иисуса, Отрока Своего, и, как этот хлеб, рассеянный некогда, теперь лежит на этой трапезе и, будучи собран, стал одним, так да будет собрана Твоя Церковь от пределов земли в Твое Царство, ибо Твоя сила и слава во веки, аминь». Затем следует чтение «Отче наш» и дается указание девам не вкушать вместе с оглашенными. Обращаем внимание на почти буквальное сходство с текстом молитвы «Дидахи» и на другие предписания того же памятника.
Эфиопская редакция «Церковных постановлений», равно, как и Апостольское предание св. Ипполита (гл. 26), имеет интересную вставку, а именно: правило о внесении светильника.
«Когда наступит вечер, диакон вносит светильник. Епископ приветствует собрание: «Господь со всеми вами».
Народ отвечает: «И со духом твоим».
Епископ: «Возблагодарим Господа».
Народ: «Достойно и праведно, – величие и слава Ему».
(Но он не должен говорить: «Горé ваши сердца», – это говорится лишь при приношении, т.е. при Евхаристии.) Затем епископ говорит молитву благодарения за просвещение нас откровением невещественного Света, в которой Карабинов находит сходство с гимном «Свете Тихий...» Затем, после вечери, приносится диаконом растворенная «чаша приношения», поются псалмы «аллилуйя», и, когда епископ произносит псалом, все славословят Бога, сотворившего мiр единым словом. Потом вкушают от чаши, и прежде вкушения от вечери, все должны принять маленький кусочек от руки епископа, но это не Евхаристия Господня, а только «евлогия».
Напоминаем описание Тертуллиана: то же возжигание светильников, пение псалмов или песней своего сочинения, вкушение от трапезы.
Агапы были известны и в пустынных монастырях⁷⁶.
Не следует забывать, что на Востоке, в монастырях, например, в лавре св. Саввы Освященного, и теперь во дни больших праздников, когда предлагается братии «утешение» в виде «красовуля» вина, кроме того, после трапезы все испивают от большой чаши вина, благословленного настоятелем. Если в чине о Панагии видеть пережиток агапы, где отделяющийся кусок просфоры знаменует, как бы, невидимое присутствие Господа, то и общее вкушение от такой «чаши благословения» переносит мысль к древним временам первохристианских молитвенных собраний. Происхождение «чина о Панагии» от первохристианских агап готовы поддерживать Скабалланович и Гольц. Кроме того, Скабалланович считает, что «благословение хлебов» на вечерне есть пережиток агапы⁷⁷.
Вот, что, на основании исторического исследования нашего богослужения, можно сказать о взаимоотношении «вечерей любви» и евхаристического богослужения. Евхаристия и агапы вовсе не синонимы в первохристианском быту. Евхаристия часто присоединялась к концу «Вечери Господней» или «вечери любви», но могла и не присоединяться (эфиоп. Церк. постан.). Скоро и такой порядок был заменен уже вполне отделившейся Литургией. Впоследствии, «агапы» стали просто благотворительными установлениями в некоторых частях христианского мiрa (Африка, Рим, Милан и др.). Наконец, они исчезли, но память о них может быть восстановлена в некоторых богослужебных обычаях.
III век
До сих пор предметом нашего исследования были свидетельства древнехристианских писателей о Евхаристии, агапах и некоторых богослужебных обычаях, унаследованных апостольскими мужами от иудейского ритуала. Первые два века христианства не знают записанного чина анафоры. Во всяком случае, она до нас не дошла. Объяснять это надо и харизматической настроенностью эпохи, о которой уже было сказано, а также, и возможным влиянием «disciplinae arcanae» (тайное учение), запрещавшей открывать сокровенное учение непосвященным и потому, не допускавшей письменных формуляров богослужебного чина таинств. Более или менее подробные повествования о чине евхаристического богослужения мы можем найти в произведениях отцов и учителей Церкви конца IV века (свв. Кирилл Иерусалимский, Василий Великий и Иоанн Златоуст). К тому же времени надо отнести и первые записи литургийных молитв, надписанных именем того или иного писателя Церкви и санкционированных соборным авторитетом церковного Предания. Приблизительно тогда же (IV-V век), или несколько позже, можно уже начать говорить о разделении и классификации евхаристических молитв на группы и типы. Иными словами, с IV-V века уже можно начать научно обоснованное исследование литургического материала и его систематизации по характерным поместным и историческим признакам. Наука с этого времени вступает в свои права и имеет возможность использовать весь свой критический научный аппарат. Тогда из области предположений мы вступаем на путь изучения фактов, сравнения рукописей, определения хронологических тонкостей и т.д. Но до этого времени исследователь остается как-никак почти безоружным перед рядом неясностей и спорных вопросов.
Впрочем, стоит отметить – и это составляет тему настоящей главы, – что даже уже в III в., при настоящем состоянии науки, можно найти в литургическом материале того времени важные указания. К III в. относится недавно открытый памятник особенного интереса для литургиста. Мы имеем в виду одно из произведений св. Ипполита Римского, в связи с памятниками так называемого апостольского предания, и некоторые другие документы (египетский или так называемый «оксфордский» папирус Дэйр-Бализэ).
Здесь надлежит вспомнить всю ту обширную литературу древних христианских писателей, которая ведет свое происхождение от устного апостольского предания и известна в науке под именем «литературы двух путей». Имея своим вероятным прототипом и родоначальником «Дидахи» (Учение 12-ти апостолов), она оставила большое количество памятников, точную хронологию которых и их взаимоотношение наука до сих пор не смогла окончательно установить. Вот наиболее важные из них:
1) Так называемые «Апостольские постановления» (СА) в 8 книгах, из которых интересны для настоящего вопроса только VII и VIII.
2) «Didascalia» [Дидаскалии] (D).
3) «Constitutiones per Hippolytum» [Установления Ипполита] (VIIIb), как сокращение CA VIII.
4) Эфиопские «каноны Ипполита» (КН).
5) Египетские «Церковные постановления» (КО).
6) Так называемый «Testamentum Domini nostri J. Christi» [Завет Господа нашего Иисуса Христа] (Т).
Если считается доказанным происхождение I-VI книг Апостольских постановлений от «Дидаскалии», а 1–32 гл. VII книги от «Дидахи», то, начиная с 33 по 49 гл. VII книги и вся VIII книга Апостольских постановлений – вопрос не получил ясного разрешения. Существует, в общем, разделение мнений по двум схемам –Ахелиса и Функа.
Ахелис: КН КО VIIIb CA VIII
Функ: CA VIII VIIIb KO T и KH
На основании этих схем, и при помощи заключающегося в этих памятниках материала, ученые старались восстановить строй евхаристической молитвы и ее постепенное развитие и усовершенствование. Но неполнота многих памятников и проблематичность гипотезы не приводили к удовлетворительным результатам. При формальном подходе и при помощи буквального критицизма отвергали существование некоторых важных молитв в известную эпоху просто потому, что текст этой молитвы не упоминался в данном памятнике.
Так, и протестантская, и почти целиком католическая наука, – а за ними и наш литургист Карабинов, – отвергали существование эпиклезы в течение первых 3 веков; а, признав его появление, якобы, только в IV веке, не смогли объяснить причину его возникновения. Карабинов считал, что даже и установительные слова Спасителя («Приимите, ядите... Пийте от нея вси...») – «не особенно древняя вставка»⁷⁸.
Но вот, открытие Hauler'ом в 1900 г. в Веронском палимпсесте произведения Ипполита Римского, известного до того только по заглавию «Αποστολική παράδοσις, вырезанному на статуе этого святого, перевернуло почти все выводы, построенные кропотливыми трудами ученых литургистов и историков. Благодаря добросовестной критической работе ряда ученых (Hauler, Eduard Schwartz, Th. Schermann и английских бенедиктинцев Dom Connolly и Dom Gregory Dix), пришлось не только внести поправки в гипотезы Ахелиса и Функа, но и признать древнейшим источником найденное «Апостольское предание» св. Ипполита, от которого ведут свое начало и КО, и КН, и VIIIb⁷⁹. Но самое главное не в исправлении этих генеалогических схем, а в том, что «Апостольское предание» св. Ипполита содержит полный чин евхаристической молитвы, древнейшей из доселе нам известных, помещенной после хиротонии нового епископа, лобзания мира и умовения рук. По ней уже можно судить с очень большой обстоятельностью об анафоре III века. Вот текст этой молитвы (цитирую по книге Фрира, р. 49–52):
«Господь с вами».
«И со духом твоим».
«Горé сердца».
«Имеем ко Господу».
«Благодарим Господа».
«Достойно и праведно».
«Благодарим Тебя, Боже, через Твоего возлюбленного Сына Иисуса Христа, Которого Ты в последние времена послал нам как Спасителя, и Искупителя, и Ангела Твоего совета: Который есть неотделимое от Тебя Слово; и Которым Ты создал всё и Который Тобою особенно любим; Ты послал Его с неба в утробу Девы, и Который, обитая во чреве (Ея), воплотился и показался Твоим Сыном, рожденным от Духа Святаго и Девы; Который исполнил Твою волю и стяжал Тебе народ святой, распространил руки во время Своего страдания, чтобы страстью освободить тех, кто в Тебя поверит; Который, когда предан был вольной страсти, чтобы освободить мертвых и разрушить козни диавола, попрать ад, просветить праведников, учредить уставы и явить (Свое) Воскресение, – прияв хлеб и воздав Тебе благодарение, сказал: «Приимите, ядите, сие есть Тело Мое, за вас ломимое»; подобным образом и чашу, говоря: «Это Моя Кровь, которая за вас изливается; когда это вы творите, то творите в Мое воспоминание».
Итак, воспоминая Его смерть и Воскресение, мы предлагаем Тебе Хлеб и Чашу, благодаря Тебя за то, что Ты нас удостоил предстать пред Тобою и священнодействовать Тебе.
И мы молим Тебя послать Духа Твоего Святаго на приношение Святой Церкви, собирая всех воедино, чтобы, причащаясь Святых Даров во исполнение Святаго Духа, в утверждение веры и истины, Тебя хвалили и славили, через Отрока Твоего Иисуса Христа, через Которого Тебе подобает слава и честь, Отцу и Сыну со Святым Духом, во Святой Твоей Церкви, ныне и во веки веков. Аминь».
Фрир написал параллельно эту евхаристическую молитву с такой же молитвой Апостольских постановлений (CA VIII) и нашел разительное сходство, местами даже полное буквальное тождество. Напечатанные сбоку примечания показывают, что многие слова и даже целые выражения заимствованы из других современных и даже более ранних памятников, например: творений мч. Иустина Философа, псевдо-Варнавы, св. Иринея, Ипполита Римского, оксфордского папируса Дэйр-Бализэ и др.
Как видим, евхаристическая молитва содержит благодарение за искупительный подвиг Спасителя, приводит описание Тайной Вечери с установительными словами, содержит эпиклезу Святаго Духа и краткое ходатайство за Церковь. Что еще важнее, евхаристическая молитва, древнейшая из известных в своем, более или менее, полном составе, есть развитая доксологическая тринитарная формула. Анафора св. Ипполита идет тем же путем усовершенствования евхаристического богослужения, который нам уже известен из произведений Иустина Философа и мч. Иринея Лионского . Характерно для этой молитвы очень краткое благодарение за творение, отсутствие ангельского славословия «Свят, Свят, Свят...», очень разработанное благодарение за Воплощение и подробное описание Тайной Вечери.
Подобные особенности евхаристического канона не должны смущать исследователя. Нарастание подробностей второстепенного значения, развитие отдельных частей молитвы и увеличение разных тонкостей, как, например, более подробное повествование о творении мiрa, или искупительном подвиге, или же Тайной Вечере, вполне объяснимо усовершенствованием богослужения в течение исторического процесса. Но, обычно, эти нарастания касаются деталей, а не существенно важного в каноне. Что Дары освящались всегда, мы знаем из древнейших свидетельств, нам только недоступно установить и уточнить саму формулу. Нельзя только делать поспешного вывода, что, если в данном тексте, в данном памятнике нет той или иной молитвенной формулы, то в то время и не существовало в Литургии таких существенно важных моментов, как установительные слова Спасителя, или призывание. Нельзя, повторяем, в таком случае объяснить самого факта возникновения столь важных выражений и молитв, если их не было прежде. Кроме того, не следует забывать и того, что всё, до сих пор нами рассмотренное, представляет больше описания или неполные записи, чем уже строго установившийся формуляр евхаристической молитвы. После капитальных исследований Шермана и о. Коннолли многое в предположениях и выводах историков, сделанных на основании только критики текста, оказалось шатким и малоубедительным.
Нельзя также упускать из виду ту традиционность и верность апостольскому преданию, с которой сохранялось многое в христианском обиходе. Если сберегались почти буквально формулы еврейских застольных благословений (как мы это видим в памятниках Дидахи, эфиопских Церковных постановлений, «О девстве» и др.), то трудно предположить, чтобы такая святыня для христиан, как слова Спасителя, могли так произвольно быть опущены, а потом ни с того ни с сего опять вставлены в канон Евхаристии.
Во всяком случае, неполнота и пестрота изучаемых записей не свидетельствует о безначалии в Церкви. В связи с разбираемым произведением св. Ипполита и некоторыми его особенностями, надо сказать, что некоторые подобные оригинальности могли иметь место и в других, им современных, произведениях. Так, например: 1. Молитва sanctus'a отсутствует и в Тестаменте. 2. Тот же Тестамент в сирской своей редакции не имеет призывания в строгом смысле этого слова, но в арабском тексте оно налицо. 3. В том же Тестаменте установительные слова неполны, а в так называемой несторианской анафоре свв. апостолов, их вообще нет. 4. Молитва «Отче наш» тоже отсутствует в Тестаменте, в эфиопских постановлениях и в литургии CA VIII. Эти пестрота и неустойчивость подтверждают сказанное о том, что это суть не столько строго формулированные записи, сколько описания анафоры. Невозможно себе представить, чтобы одна редакция Тестамента, имеющая призывание, а другая, его не содержащая, свидетельствовали о совершенном адогматизме и анархии в богослужении.
IV век
Для историка-литургиста обстановка резко улучшается с середины следующего, IV века. Это благоприятное обстоятельство объясняется очень ценными и авторитетными свидетельствами таких крупных церковных писателей, как свв. Кирилл Иерусалимский и Иоанн Златоуст; кроме того, в путевом дневнике так называемой Сильвии Аквитанки, или Этерии, мы имеем ряд интересных описаний иерусалимского богослужебного обихода при Константиновом Воскресенском храме. В сущности, к тому же IV веку надо отнести и литургию CA VIII. Но это уже литургический памятник в настоящем смысле слова; в Апостольских постановлениях мы имеем полный чин литургии, тогда как произведения и св. Кирилла, и Златоуста дают нам описания богослужения, а не сам его чин. Из разных произведений этих писателей, т.е. из Огласительных поучений св. Кирилла, особенно, из так называемых тайноводственных, мистагогических (19–23), и из произведений св. Иоанна Златоуста в антиохийский период его жизни, можно составить вполне удовлетворительное представление о евхаристическом чинопоследовании того времени. Эту работу произвел очень научно и добросовестно известный английский литургист Брайтман в своем собрании древних литургий восточных и западных. Благодаря ему, мы имеем схемы Иерусалимской литургии второй половины IV века; точнее – катихезы св. Кирилла произнесены в 348 году, а Дневник Сильвии относят к 80-м годам того же века. Творения Златоуста относятся к периоду с 370 или, точнее, с 381 по 398 год⁸⁰.
Рассмотрим сначала литургию по творениям св. Кирилла. О литургии оглашенных сведений почти нет. Им упоминаются в Церкви следующие чины: катихумены, просвещаемые, монахи, девы, клир и певцы. Из Огласительных слов ясно, что во время литургии оглашенных читалось слово Божие и произносилась проповедь. Сильвия упоминает еще и каждение в пещере Анастасиса, т.е. у Гроба Господня; она же говорит и о том, что чтения Писания производились и на греческом, и на сирском языках, или же объяснялись на сирском языке. Проповедь обращена, главным образом, к просвещаемым. Из слов св. Кирилла можно ясно понять, что оглашенным не должно было оставаться при самом таинстве Евхаристии. «Disciplina arcana» [тайное учение] в это время строго следила за недопущением непосвященных к сокровенным истинам веры.
В начале литургии верных диакон подает умывать руки литургисающему иерею и окружающим жертвенник пресвитерам. Затем следует лобзание мира, при возгласе диакона: «Возлюбим (т. е. лобызаем) друг друга».
Сама анафора идет таким порядком:
Иерей: «Горé сердца».
Народ: «Имеем ко Господу».
Иерей: «Благодарим Господа».
Народ: «Достойно и праведно».
«После этого мы вспоминаем небо, и землю, и море, солнце и месяц, звезды, всякую тварь словесную и бессловесную, видимую и невидимую, Ангелов, Архангелов, Силы, Господства, Начала, Власти, Престолы, многоликих Херувимов, говоря громко слова Давидовы: «Возвеличите Господа со мною». Мы вспоминаем и Серафимов, которых увидел в Духе Святом Исаия, предстоящих кругом Престола Божия и двумя крыльями закрывающих лицо, двумя ноги и двумя летающих и говорящих: «Свят, Свят, Свят Господь Саваоф». Вследствие этого, мы произносим это благословение Серафимов, переданное нам, чтобы нам стать общниками песнопения пренебесных воинств.
Поистине, мы должны благодарить, потому что Он примирил нас, Своих врагов, удостоил нас духа усыновления. Поэтому, благодаря Его, мы совершаем достойное и праведное дело, ибо Он, не только праведное, но и сверхправедное творя, облагодетельствовал нас и удостоил нас стольких благ...
В ночь, в которую Господь наш Иисус Христос был предан, Он, взяв хлеб в пречистые Свои руки, благодарив, преломил его и дал Своим ученикам со словами: «Приимите, ядите, сие есть Тело Мое». И, взяв чашу, и благодарив, Он сказал: «Приимите, пийте; сия есть Кровь Моя, за многих изливаемая во оставление грехов».
Потом, освятив сами себя этими духовными песнопениями, мы умоляем человеколюбивого Бога ниспослать Святаго Духа, Который глаголал в законе и пророках, в Ветхом и Новом Заветах, Который сошел на Господа Иисуса Христа в виде голубя, Который в день Пятидесятницы сошел на апостолов в виде огненных языков, здесь, в Иерусалиме, в первенствующей Церкви апостольской, ниспослать Его на предложенные Дары, чтобы соделать хлеб Телом Христовым, а вино – Кровию Христовою».
Затем следуют у св. Кирилла ходатайственные молитвы, т.е. молитвы за «общий мир Церквей, за благостояние мiрa, за царей, за войско, за болящих и немощных, и всех, требующих помощи, и за всё это приносим эту Жертву. Затем поминаем прежде почивших патриархов, пророков, апостолов, мучеников, чтобы Господь принял эту жертву по их молитвам и их предстательству. Затем приносим жертву за прежде почивших свв. отцов, за епископов и, вообще, за всех наших прежде почивших братьев».
Потом следует «преданная Господом Своим ученикам молитва «Отче наш». После возгласа «Аминь» бывает возношение со словами «Святая святым». И мы говорим: «Един Свят, Един Господь, Иисус Христос».
Момент причащения описывается св. Кириллом Иерусалимским так: при пении стиха «Вкусите и видите, яко благ Господь» верные подходят к святому жертвеннику Божию и принимают Тело Христово в руки, сложив правую ладонь на левую, как бы, престол для Царя, и говорят «аминь». Потом причащаются Крови Господней, также со словом «аминь». Затем происходит чтение благодарственной молитвы Богу, удостоившему верных столь великих таинств.
Переходя к описанию св. Иоанна Златоуста, напоминаем, что это не есть сама литургия Златоуста, а только описание, составленное из различных произведений его. Формуляр самой литургии Златоуста относится к гораздо более поздней эпохе. Наиболее древние из нам известных суть Барберинов и Порфириев, оба не старее VIII века.
Из произведений самого Златоуста, т.е. из различных проповедей его, произнесенных в антиохийский период, евхаристическое богослужение может быть реконструировано, приблизительно, в виде такой схемы:
Литургия оглашенных
Чтение Писаний.
Иерей, восходя на трон, говорит: «Мир всем».
Народ: «И духу твоему».
Читающий Пророчества начинает: «Так говорит Господь».
Читающий Апостола: «Явилась благодать Божия»... и т. д. из Тит. 2:11 и сл.
Певчий поет, и все внимают.
Евангелие.
Проповедник: «Мир всем».
Народ: «И духу твоему».
Проповедь.
Литургия оглашенных кончается следующим образом:
Оглашенные лежат на земле, и диакон говорит:
«Помолимся прилежно об оглашенных».
Народ: «Господи, помилуй».
«Станем добро. Помолимся,
чтобы Всемилостивый и щедрый Бог услышал молитвы их.
Чтобы Он открыл уши сердец их и огласил их словом истины.
Чтобы Он посеял страх Свой в них и утвердил веру Свою в помышлениях их.
Чтобы открыл им Евангелие правды.
Чтобы Он дал им дух (νοῦν) божественный, целомудренный помысл и добродетельное житие, чтобы всегда разуметь Его, мыслить о Нем, упражняться в Нем, пребывать в законе Его день и ночь, помнить заповеди Его и хранить оправдания Его.
Помолимся еще прилежнее о них.
Чтобы Господь изъял их от всякого лукавого и неподобного дела, от всякого дьявольского греха и всякого обстояния сопротивного.
Чтобы Он удостоил их во время благопотребное купели возрождения (бани пакибытия), оставления грехов и одежды нетления.
Чтобы Он благословил входы и исходы их, всю жизнь их и домочадцев; чтобы Он благословил возрастить детей их и умудрил их довести до меры возраста.
Чтобы Он исправил им всё предлежащее к пользе. Восстаньте.
Оглашенные, просите ангела мира.
Просите дать вам прочее время жизни мирное.
Просите даровать вам настоящий день мирный и все дни вашей жизни.
Просите христианской кончины вашей.
Просите доброго и полезного.
Предайте сами себя живому Богу и Христу Его.
Преклоните главы».
Иерей: «Мир всем».
Народ: «И духу твоему».
Такое начало благословения.
Все возглашают: «Аминь».
Диакон: «Помолимся прилежно об одержимых».
Народ: «Господи, помилуй».
Диакон: «Преклоните главы».
Иерей: «Мир всем».
Народ: «И духу твоему».
Такое начало благословения.
Диакон: «Помолимся прилежно о кающихся».
Народ: «Господи, помилуй».
Иерей: «Мир всем».
Народ: «И духу твоему».
Такое начало благословения.
Диакон: «Все те, кто кается, изыдите».
Двери закрываются.
Литургия верных
Все подобным образом лежат долу.
Диакон: «Помолимся о всей вселенной».
Народ и дети: «Господи, помилуй».
Диакон: «О Церкви, протяженной до пределов земли.
О всех епископах, о пресвитерах, чтобы им воспринять и правильно править слово истины.
О царях и властях.
О всех, кто здесь и повсюду.
О тех, кто в болезнях, рудниках и тяжких работах.
Об одержимых.
О земле и море.
О воздухах».
И все мы подобным образом встаем.
Диакон: «Просим ангела мира.
Просим прочее время (жизни) мирное».
Иерей: «Мир всем».
Народ: «И духу твоему».
Такое начало благословения.
Лобзание мира
Желая принести дар, лобзают друг друга.
Приношение
«Не могущие молиться, изыдите.
Познайте друг друга.
Станем добро прямо (прости)».
Анафора
Иерей: «Благодать Господа нашего Иисуса Христа, любовь Бога и Отца, и общение Святаго Духа да будет со всеми вами».
Народ отвечает: «И со духом твоим».
Иерей: «Имеем горé наши ум и сердца».
Народ: «Мы имеем ко Господу».
Иерей: «Благодарим Господа».
Народ: «Достойно и праведно».
Тогда начинает иерей благодарение (Евхаристию).
«Когда я сказал «благодарение» (Евхаристия), то я раскрываю всё сокровище благодеяния Божьего и вспоминаю те великие дары. Ибо и мы, прибавляя у Чаши благословения несказанные благодеяния Божии, поскольку мы воспользовались от этих благодеяний, и приносим, и причащаемся, благодаря, что Господь избавил от лжи человеческий род, что приблизил дальних и что Он приобрел Себе братьями и сонаследниками тех, кто не имеет надежды, и кто без упования на Бога в этом мiрe. Благодаря за это и всё подобное, мы подходим.
Вспомни, с кем ты стоишь во время таинства, с Херувимами, с Серафимами... и как можешь ты с ними говорить:
«Свят, Свят, Свят; полны суть небо и земля Твоей славы».
«Приношение (προσφορά) это есть то, что Христос дал ученикам, и которое теперь творят иереи, так что слова, которые провозгласил Бог, те же суть, которые и иерей говорит теперь, и поэтому, и приношение то же».
Призывание
Иерей стоит пред трапезой, воздев руки к небу, призывая Святаго Духа, прийти и коснуться предложенных Даров, чтобы благодать, сойдя на жертву, омыла через нее души всех и показала их более светлыми, чем очищенное в огне серебро.
Иерей делает знак креста над предложением.
Ходатайство
«Предлежит общая очистительная жертва за весь мiр; поэтому мы с дерзновением молимся тогда за вселенную, за кафолическую Церковь, простирающуюся из края в край вселенной; иерей приступает к Богу, молясь угасить повсюду войны, успокоить волнения; прося о мире, о благоустроении, о скором избавлении каждому от всех належащих зол, личных и общественных. Мы поминаем перед Св. Дарами отшедших, и приступаем с молитвой о них пред Агнцем, зде лежащим и взявшим на Себя грехи мiрa».
Ходатайство кончается возгласом «во веки веков».
Народ: «Аминь».
Иерей и народ: «Отче наш, Иже еси на небесех...»
Иерей преломляет Хлеб.
Диакон, представ пред жертвенником, возглашает:
«Помолимся все вкупе...
О всех почивших во Христе и всех совершающих о них воспоминание».
Открываются двери и износится Жертва.
Иерей: «Святая святым».
Причащение
Верные подходят к алтарю, и диаконы (οί διακονούμενοι) разделяют Дары. Певцы поют Пс. 144 «Буду превозносить Тебя, Боже мой, Царю мой...», и народ к каждому стиху псалма подпевает: «Очи всех уповают на Тебя, и Ты даешь им пищу их в свое время».
Затем бывает «последнее благодарение», т.е. благодарственные молитвы после причастия.
Диакон возглашает: «Идите в мире».
Из описания Литургии этими двумя церковными писателями IV века (св. Кириллом Иерусалимским и св. Иоанном Златоустом) можно усмотреть уже значительную разработанность, как отдельных действий, движений и жестов с оглашенными, кающимися и др., или во время причащения или чтения Писания, так и самих выражений молитв. Гораздо более подробно очерчивается в евхаристической молитве момент творения мiрa, искупительный подвиг Христа, ангельское славословие, молитва призывания Св. Духа и т. д. Литургические формы принимают свою большую отделанность, выраженность и занимают прочное место в чине богослужения. Чин усложняется внесением разных подробностей. От прежней харизматической настроенности апостольского века не осталось следа. Вероятно, был уже записанный формуляр службы, до нас не дошедший, но, конечно, уже связавший свободу творчества. Правда, такой формуляр службы не исключает возможности дальнейшего развития и усложнения чина. Литургия развивается и дальше, как на Западе, в Риме и др. областях, так и во всех поместных Церквах Востока. Происходит процесс изменения евхаристических молитв по разным поместным, национальным и историческим признакам. С этого времени можно говорить уже о систематизации евхаристических типов по группам или фамилиям.
Подобные же результаты были получены Брайтманом при схематической реконструкции литургии, служившейся в Понтском экзархате, в области Кесарии Каппадокийской. Он использовал в данном случае произведения святого Григория Чудотворца, святого Василия Великого, святого Григория Назианзина и святого Григория Нисского, a также и канонические правила Соборов IV века (Анкирского, Неокесарийского и Гангрского)⁸¹. Анафора состоит из своих, уже установившихся к тому времени и нами рассмотренных частей, т.е. благодарения за творение, ангельского славословия, описания искупительного подвига, описания Вечери с установительными словами, анамнезисом и эпиклезой. Существенного отличия от рассмотренного нами только что литургического материала она не представляет, потому и не воспроизводится здесь подробно; что касается отдельных деталей, они в свое время будут указаны при изучении поместных литургий.
V-VIII ВЕКА
Прежде чем перейти к изучению литургических типов или отдельных евхаристических молитв (анафор) по их поместным и национальным особенностям, нужно обратиться к описаниям Литургии y отцов и учителей Церкви V–VIII веков. Их произведения могут сослужить нам полезную службу в этом отношении.
Из них можно собрать ряд указаний o том, как совершалась Евхаристия в эпоху непосредственно за святым Иоанном Златоустом и Оглашениями святого Кирилла Иерусалимского. Тем же Брайтманом проделана такая же работа в отношении писаний V–VIII вв., как он проделал это с произведениями только что разобранными. Таким образом, в его труде мы имеем две схемы реконструированной литургии: по произведениям Исихия Пресвитера, Кирилла Скифопольского, Анастасия Синаита и Иоанна Дамаскина (Сирийская литургия того времени) и также литургии, описываемой в произведениях псевдо-Дионисия Ареопагита, a именно в «О церковной иерархии», гл. III⁸².
1. Сирийская литургия по произведениям писателей V-VIII веков
Литургия оглашенных
Вход
«Святый Боже и Отец, Святый Крепкий, Сын Божий, воплощенный и распятый плотию ради нас, Святый Бессмертный, Дух Святый, Единый Господь Саваоф, помилуй нас».
Чтение Апостола и Евангелия
Литургия оглашенных
Вход
«Святый Боже и Отец, Святый Крепкий, Сын Божий, воплощенный и распятый плотию ради нас, Святый Бессмертный, Дух Святый, Единый Господь Саваоф, помилуй нас».
Чтение Апостола и Евангелия
Литургия верных
В каждом собрании читается Символ (веры).
Лобзание мира
«Возлюбим друг друга».
Чтение священных диптихов (т. е. поминаний живых и мертвых).
Приношение
Диаконы предлагают Дары на св. жертвеннике.
Анафора
Диакон возглашает: «Станем добро, станем со страхом, будем внимать святому возношению».
Диакон становится с правой стороны жертвенника с таинственной рипидой. Отроки становятся пред святым алтарем. Иерей: «Горé сердца».
Народ: «Имеем ко Господу».
(В разбираемых произведениях церковных писателей, сама евхаристическая молитва описывается лишь с момента ангельского славословия, так сказать, молитвы «sanctus», следуя западной литургической терминологии. Впрочем, в дальнейшем увидим, что и история творения и промышления о мiрe не остается без внимания.)
«... служащих ангелов, покрывающих таинственную трапезу шестокрылых Херувимов, предстоящих, и Серафимов, громким голосом вопиющих трисвятую песнь с благоговением: «Свят, Свят, Свят Господь Саваоф, полны суть небо и земля Твоей славы».
После того, как народ пропоет трисвятую песнь, иерей, в растолкование ее, говорит:
«Свят Ты, Царю веков, и Господь, и Податель всякой святыни; Свят и Единородный Твой Сын, Которым Ты всё сотворил, Свят и Дух Твой Всесвятый, Испытующий всё и Твои Божии глубины.
«Бог, спострадав немощи Своего создания, дав ему бытие и одарив его благобытием, не пренебрег человеком, изгнанным по правосудию Божию из рая, осужденным на смерть и подверженным тлению, но, смилостившись о нем падшем, сперва воспитал его, призвав его к обращению многими способами, a именно болезнями, страхом, потопом, почти полным истреблением рода человеческого, смешением и разделением языков, посещением ангелов, сожжением городов, образными богоявлениями, победами и поражениями на войне, знамениями и чудесами, различными силами, законом и пророками... Всем этим нужно было освободить того, кто должен был быть безгрешным... поэтому благоволением Бога и Отца Единородный Сын сходит... и Слово неизменно стало плотью от Духа Святаго и Марии, Святой Приснодевы и Богородицы. И чтобы через Него и в Нем обновить то, что по образу и подобию, Господь наш Иисус Христос сошел с неба. Желая, стало быть, принять за нас вольную смерть, Он в ту ночь, в которую Он предал Себя, установил Новый Завет со святыми Своими учениками и апостолами, a через них – и со всеми верующими в Него. Итак, вкусив со Своими учениками ветхую пасху в горнице святаго и славнаго Сиона и исполнив, таким образом, Ветхий Завет, Он, преломив хлеб, подал его им со словами: «Приимите, ядите, сие есть Тело Мое, ломимое за вас во оставление грехов». Подобным же образом, взяв чашу вина и воды, Он предал ее со словами: «Пийте от нея все; сия есть Кровь Моя Новаго Завета, за вас изливаемая во оставление грехов. Сие творите в Мое воспоминание». Ибо, всякий раз, когда вы будете есть этот Хлеб и пить эту Чашу, вы будете возвещать смерть Сына Человеческаго и исповедовать Его Воскресение, пока Он не придет».
Призывание
«(Вспоминая) ... Страдания... смерть... спасительный Крест, гроб, Воскресение, восхождение на небеса...»
Иерей говорит: «Чтобы, сойдя на нас и на предлежащие Дары, Дух Святой, Господь Животворящий, Единосущный и Совечный Отцу и Сыну, Единосущный и Соцарствующий, излившийся на святых Его учеников в виде огненных языков в горнице святого и славного Сиона, освятил и содеял хлеб сей – святым Телом Христовым, а чашу сию – честною Кровию Христовою, и, чтобы, для достойно и верно причащающихся, они были во оставление грехов, в жизнь вечную и в сохранение души и тела».
Ходатайство
«(Помяни) святой и славный Сион, Мать Церквей во всей вселенной, святую Божию кафолическую и апостольскую Церковь, утвержденную на камне веры. Единый, явившийся безгрешным среди людей...»
Молитва (Господня)
Возношение
Иерей, после освящения этой бескровной жертвы, возвышает Хлеб Жизни и показывает его всем, и тогда диакон возглашает: «Вонмем».
Иерей, воздев руки к нему, говорит громким голосом: «Святая святым».
Народ: «Един Свят, Един Господь Иисус Христос, Которому слава со Святым Духом».
Преломляется Хлеб.
Причащение
Иерей подает святое причастие клирикам, после них – отрокам (вероятно, прислужникам). Народ подходит и, сложив ладони крестообразно, принимает Тело и, приложив к глазам, устам и челу, причащается божественного угля. Диакон держит святую Чашу и подает (ее верным).
2. Евхаристическое богослужение по «Corpus Areopagiticum» («Eccles. hierar.», 3)
Литургия оглашенных
Каждение
Иерарх, закончив священную молитву у божественного Жертвенника, начинает от него каждение и идет во всякое место храма.
Затем описывается чтение св. Писания и удаление оглашенных, одержимых и кающихся.
Литургия верных
Остаются достойные зрения и причащения Божественных Тайн. Одни из литургисающих стоят, склонившись у врат святилища, а другие же совершают нечто иное по своему чину.
Исповедуется всей церковью соборне Кафолическое Песнословие (т. е. Символ веры).
Предложение
Избранные из священного чина вместе с иереями приносят на божественный жертвенник покрытый священный хлеб и чашу благословения. Иерарх совершает священную молитву.
За этим следует, у псевдо-Дионисия, лобзание мира, чтение диптихов и умовение рук.
Анафора
Иерарх становится в середине божественного жертвенника (т.е. алтаря), окружают же его вместе с иерархами и избранные из священнослужителей.
Иерарх возглашает священные молитвы (τάς ίεράς θεουργίας). Памятник подробно и со свойственной мистическим произведениям таинственной образностью выражений перечисляет те благодеяния, которые Господь даровал человеческому роду и за которые мы должны приносить Богу нашу благодарственную жертву, Евхаристию, a именно: восстановление падшего человека, просвещение его души, обновление естества и новое жительство, дарованное Христом. Дальше «Corpus Areopagiticum» добавляет:
«Вот почему божественный иерарх, стоя перед святым жертвенником, прославляет упомянутые действия Божественного Промысла, которые Иисус, по благоволению Отца и во Святом Духе, произвел для спасения нашего рода. Когда иерарх их прославил и узрел благочестивым взором своих духовных очей, он приступает к символическому священнодействию, согласно преданному от Бога обычаю; поэтому после священных выражений Божественного Тайнодействия, он благоговейно и чинно, в объяснение своих действий, взывает ко Господу: «Ты рек: творите сие в Мое воспоминание». Затем он просит быть достойным подражателем этого священнодействия, уподобиться Христу в этом божественном таинстве и раздать Святые Дары тем, кто достодолжно приступит к причащению».
Наконец, автор «Церковной иерархии» описывает раздробление Даров на части, причащение и благодарственные молитвы.
Типы Литургий (Систематизация евхаристических молитв по их особенностям)
В течение исторического процесса с евхаристической молитвой произошло, как мы видели, немало изменений. Единая по существу и замыслу, идущая от Единого Основателя, Вечного Архиерея Христа и из той же «горницы святого и славного Сиона», анафора знает в своем прошлом немало дополнений и сокращений: она подвергалась всевозможным влияниям и изменениям, и настолько изменила свой внешний вид, что едва ли было бы легко сравнивать современную Православную или Коптскую литургию, не говоря уже о Римской мессе, с той «Вечерей Господней», которую знали и совершали апостолы, неизвестный автор «Дидахи», или св. Иустин Философ. Причин этому немало.
Прежде всего, расширение христианства по лицу вселенной и удаление от единого центра «Сиона, Матери Церквей, Божьего жилища». Затем, влияние поместных обычаев и привычек, скоро превратившихся в традиционные канонизированные нормы, наложило свой отпечаток на совершение евхаристического богослужения. Кроме того, если в начале христианства харизматический пафос и экстаз давали каждый раз литургу силы для творчества новых молитв, то с течением времени и с прекращением харизматической жизни, раз прочитанная молитва или совершенный чин становились скоро правилом церковного обихода. Они затвердели и требовали своего признания со стороны верующего народа. Вступили в свои права консерватизм и традиционность. Обаяние древнего, ветхого всегда склонно затенить в жизни духа вечное, подлинно духовное. Вместе с этим, появлялись выдающиеся авторитеты, учители и строители Церкви. И они своими трудами в области упорядочения богослужебного чина устанавливали новые формы, которые скоро узаконивались и получали общее признание как наилучшие в данной церковной области или общине. Всё это привело к чрезвычайной дифференциации евхаристических молитв. Число отдельных анафор в Поместных Церквах так разрослось, что со временем потребовались усилия Церкви для внесения большего порядка и стройности в эту область религиозной жизни.
На Западе эта работа Церкви сводилась к постепенному ограничению поместных особенностей, а потом и совершенному их упразднению. И т.к. там дифференциация никогда не доходила до той меры, как на Востоке, то и работа по объединению и упрощению евхаристического богослужения оказалась легче. После Тридентского собора Запад официально знает одну только «missam romanam» [Римскую мессу], едва терпя рядом с ней, как исключение и особую привилегию для некоторых дней в году, совершать Амвросиеву литургию в Милане и Межарабскую в Испании. Не приходится, конечно, говорить о современной тенденции Рима вводить кое-где с пропагандистской целью так называемый «восточный обряд», т.е. искаженный на римский образец чин Византийской, Коптской или Несторианской литургии.
Ha Востоке процесс дифференциации прошел сильнее. Отделившиеся от Церкви общества верующих сохранили свои литургии и даже создали новые, надписав их, для большей авторитетности, именами разных апостолов или свв. отцов Церкви. Абиссинцы знают даже «литургию Божией Матери». В связи с этим, и процесс унификации не пошел решительно и беспрекословно до конца. Восток вообще терпимее Запада в отношении национальных черт, языка, обычаев и т.д. Поэтому в границах отдельных исповеданий Восток сохранил большую разнообразность литургических типов. Несколько разных евхаристических молитв уживаются рядом друг с другом, и их место в церковном году урегулировано богослужебным уставом. Так, в Православной Церкви вошло в обычай совершать две литургии (Златоуста и Василия Великого). Кроме того, совершается, хотя и не повсеместно, литургия ап. Иакова. Коптская церковь знает несколько литургий; Эфиопская их насчитывает до 16 и т.д.
Всё это побуждает литургиста-исследователя попытаться ввести некоторую систему в то великое множество евхаристических типов, которые образовались в процессе истории и которые совершались, и совершаются и поныне. Попытки классификации литургий по их характерным особенностям делались не раз. Существует несколько схем, из которых, главнейшие – следующие.
1) Схема протоиерея Мальцева⁸³
А. Литургии Восточные
Александрийские.
Месопотамские.
Иерусалимско-Антиохийские.
Б. Литургии Западные
Галликанско-Мозарабские.
Миланская.
Римская.
Карфагенская.
2) Схема проф. А. Катанского⁸⁴
А. Литургии Восточные
Иерусалимско-Антиохийские.
Александрийские.
Месопотамские.
Б. Литургии Западные
а) греческого типа:
Галльская.
Испано-Готская.
Галликанская.
Мозарабская.
Миланская.
б) западного типа, или missa romana.
3) Схема Л. Дюшена⁸⁵
Литургии Сирийские.
Литургии Александрийские.
Литургия Римская.
Литургия Галликанская.
Причем, Дюшен предлагает и такое упрощение: 1. Западные, включая в них и Александрийскую, как родственную Римской, и 2. Восточные, т. е. Сирийская, Армянская и Кесарийско-Константинопольская.
4) Схема Каброля⁸⁶
Литургия Римская.
Литургия Миланская.
Литургия Галликанская.
Литургия Мозарабская.
Литургия Кельтская.
Это деление литургий только западных, да и то, как признается и сам ученый бенедиктинец-литургист, скорее, по признакам филологическим, чем обрядовым. Что касается восточных типов, он считает, что всё может быть сведено к двум группам:
Сирийская, к которой относятся и Иерусалимская, и Антиохийская литургии.
Египетская, или Александрийская⁸⁷.
5) Схема Баумштарка⁸⁸, делящая все известные евхаристические молитвы на две группы, как он говорит: postpositiv – [постпозитивная (нем. от лат.), т.е., ставящая что-либо в конец] & prepositiv [препозитивная (нем. от лат.), т.е. ставящая что-либо в начало]. В первую входят: Галликанская и Восточные, кроме Александрийской, Несторианской и древне-маронитской; порядок молитв в каноне таков: praefatio [вступление], mstitutio [установление], anamnesis [воспоминание (лат. от греч.)], epiclesis [призывание (лат. от греч.)], intercessio [ходатайство (лат. от греч.)]. В группу prepositiv входят: Александрийская, Коптская св. Кирилла, Абиссинская, Несторианская и древне-маронитская. В этом типе intercessio (ходатайственная молитва) следует непосредственно за praefatio.
6) Схема Рахмани⁸⁹, униатского сирийского патриарха, открывшего и издавшего в первый раз так называемый «stamentum Domini nostri Jesu Christi» (1899).
Литургии Византийско-Армянские.
Литургии Халдео-Месопотамские.
Литургии Александрийско-Эфиопские, к которым он причисляет и Римскую мессу, как родственную Александрийской.
Наконец:
7) Схема Брайтмана⁹⁰, которую дополняет Карабинов⁹¹.
А. Литургия Сирийская, а именно:
Литургия CA VIII.
Литургия апостола Иакова, в греческой и сирской редакции, с которой близка и литургия, описанная св. Кириллом Иерусалимским и нами выше разобранная.
Б. Литургии Египетские, а именно:
Литургия ап. Марка.
Литургия св. Кирилла Александрийского.
Литургия Эфиопская свв. апостолов.
Литургия из Евхологиона Серапиона Тмуитского.
Анафора св. Григория Богослова.
В. Литургии Персидские, а именно:
Несторианская литургия апостолов Фаддея и Мария.
Литургия Феодора Мопсуестийского.
Литургия анонимная, так наз., «Биккелев палимпсест».
Литургия Нестория.
Г. Литургии Византийские, а именно:
Литургия св. Василия Великого.
Литургия св. Иоанна Златоуста.
Западные литургии Карабинов делит на три: 1. Римская, 2. Галликанская и 3. Мозарабская.
С известными исправлениями, и мы будем следовать за этой схемой, замечая всё же при этом, что никогда ни одна схема и классификация не совершенны и не охватывают всех возможных деталей и особенностей изучаемого материала.
Из рассмотрения предложенных классификаций видно, что, несмотря на кажущуюся, с первого взгляда, пестроту, во всех этих схемах есть много общего: так, например, существует основное деление на Западные и Восточные литургии; затем, более или менее прочное место во всех системах занимает литургия александрийского типа, как очень самостоятельная; так же, и своеобразность Римской мессы не позволяет ее не выделить в особую группу, хотя в последнее время и слышатся все чаще голоса, говорящие о сродности римского и александрийского типов, наконец, и антиохийско-византийская фамилия почти у всех исследователей занимает свое специальное положение. Надлежит теперь разобраться во всех этих тонкостях и изучить характерные черты каждой литургической группы.
Прежде всего, деление очень общее, на Западные и Восточные. На первый взгляд, оно бесспорно и принято всеми литургистами. Но сами ученые признают, что различие между этими двумя группами, скорее, кажущееся, чем реальное⁹². Что же, однако, отличает эти две основные группы? О. Каброль видит, в первую очередь, особую многочисленность восточных анафор, при сравнительной единообразности западных канонов мессы. «Кроме римского канона, – говорит он, – можно насчитать разве только галликанский, мозарабский, может быть, амвросиев (миланский) и, если угодно, равеннский, тогда как на Востоке у одних яковитов и маронитов до 65 анафор, у эфиопов – 15 и т. д.». Причина этого явления на Востоке была указана несколько выше. «Но, – как указывает о. Каброль, – это единство анафор на Западе, скорее, кажущееся. Западный канон сам по себе допускает большое количество вариантов в своих, казалось бы, неподвижных рамках». Это можно пояснить так. В Православной Церкви, например, положено служить всегда литургию св. Иоанна Златоуста и только 10 раз в году литургию св. Василия Великого. В те дни, когда служится та или иная литургия, она почти ни в чем не меняется, кроме чтения Апостола и Евангелия, и пения некоторых песнопений (антифонов, тропарей и кондаков). Разнообразные заамвонные молитвы в Порфириевом Евхологии являются, пожалуй, единственным исключением. Точно так же и в александрийском типе литургий, например, в Коптской церкви, когда совершается литургия ап. Марка или св. Кирилла Александрийского, то совершается в том же непеременном составе молитв. Вариантов в составе евхаристического канона нет. И это общее правило на Востоке.
Совсем другое дело на Западе. Там, при кажущемся единообразии литургического типа (например, римский канон мессы), допускается очень часто в году, в зависимости от праздника или времени церковного года, изменение то той, то иной молитвы евхаристического канона, например, «praefatio», или другой. Иными словами, если принять, что при совершении Литургии активно участвуют три лица: 1. иерей, служащий Литургию и читающий молитвы, 2. диакон, читающий Св. Писание и произносящий ектении, и 3. хор или певец, исполняющий положенные песнопения, – то в восточных типах евхаристических молитв всё, что положено читать священнику, не подвергается изменению в рамках одной и той же литургии, будь то Златоустова, ап. Марка, ап. Иакова или CA VIII. А что касается диаконской, или певческой части, то она варьируется гораздо больше, в зависимости от праздника или времени года, т.е. читается всегда разное зачало Апостола или Евангелия, и поется то тот, то другой тропарь или антифон. На Западе, как раз, обратная картина, т.е., в одной и той же мессе – Римской, Мозарабской или Миланской – сами молитвы евхаристического канона меняются.
Вот главная отличительная черта литургий Восточных от Западных. Такая возможность вариантов молитв может привести к тому, что главные, существенные черты евхаристического канона подвергнутся важным изменениям и не будет достаточно сохранена основная мысль его. Это и привело, по объяснению епископа Фрира⁹³, к двум совершенно противоположным последствиям, а именно: к ограничению этих возможных вариантов в римском каноне и к чрезмерной свободе литургического творчества в мессах Галликанской и Мозарабской.
Второе основное отличие восточных литургий от западных заключается, по мнению о. Каброля, в том, что во всех восточных анафорах от молитвы Vere Sanctus [Воистину свят] (по западной терминологии) или Aγιος εί [Свят еси] (литургия апостола Иакова) или Μετά τούτων τών μακαρίων δυνάμεων [С сими блаженными Силами] (литургия святого Василия Великого) или Πλήρης γάρ έστιν ώς άληθώς [Исполнен есть яко воистину] (литургия апостола Марка) и т.п., т.е. от молитвы ангельского славословия к описанию Тайной Вечери и установительным словам обычным переходом служит выражение: τή νυκτί ή παρεδίδοτο, т.е. «в ту ночь, в которую Он был предан» (или незначительные варианты), тогда как западные каноны вместо выражения «в ночь» – τή νυκτί... – содержат: «Qui pridie...» [Накануне дня] и вместо ή παρεδίδοτο [в нюже предаяшеся] – «quam pateretur...» [в который пострадал], т.е. «в день, в который Он пострадал». Впрочем, есть и исключение, a именно, Мозарабская литургия имеет как раз: «in qua nocte tradebatur...» [в нощь, в нюже предаяшеся].
Можно было указать на то, что на Востоке участие диакона в Литургии значительнее, чем на Западе, но это несущественно для самого Таинства. Кроме того, с течением времени в западных канонах замечается решительное упрощение, тогда как на Востоке наблюдается очевидное усложнение многих деталей, в частности, например, проскомидии в Византийских литургиях. Молитва эпиклезы не может считаться решительным признаком одних восточных анафор. Наличие этой молитвы на Западе, как в древнее время, так и теперь, несомненно и признано почти всеми западными учеными.
Оставляя пока что в стороне более тонкие различия между отдельными евхаристическими молитвами Запада, обратимся к восточной группе литургий. Следуя схеме Брайтмана, нам надлежит различать следующие фамилии евхаристических молитв: сирийскую, египетскую (александрийскую), персидскую и византийскую (включая в нее и Армянскую литургию). B чем их различия? По каким видовым признакам можно судить о принадлежности данной евхаристической молитвы к той или иной группе?
Прежде всего следует указать, что, как из рассмотренных нами свидетельств церковных писателей, так и из привычного для нашего церковного наблюдения и наиболее, потому, нам близкого типа Византийских, или православных, литургий, схема евхаристической молитвы рисуется нам в таком виде. Напоминаем, что речь может идти только о самой анафоре, независимо совсем от разных отклонений, нарастаний и деталей в преанафоральной части, будь то подготовление евхаристических элементов (проскомидия) или те или иные подробности в литургии оглашенных, так сказать, остатки древне-синагогальной традиции. Они не имеют отношения к существенно важной части, к самой Евхаристии.
Если следовать западной научной терминологии, то структура евхаристического канона, известного нам по рассмотренным писаниям и наиболее привычного обывательскому слуху и зрению, такова:
после вступительных возгласов, т.е. цитаты 2Кор. 13:13 («Благодать Господа нашего Иисуса Христа, любовь Бога и Отца») – («Горé сердца (и ум») – «Благодарим Господа», начинается сам канон, или анафора («святое возношение»). Он состоит из молитв:
1. Praefatio – (благодарение за творение мiрa и благодеяния Божии нам) кончающаяся ангельским славословием «Свят, Свят, Свят Господь Бог Саваоф».
2. Sanctus – переходящий к искупительным подвигам Господа нашего Иисуса Христа, описанию Тайной Вечери с установительными словами, как воспоминанию заповеди Господа.
3. Anamnesis – в которой вспоминаются претерпленные Спасителем Крест, погребение, Воскресение, Вознесение, седение одесную Отца.
4. Epiclesis – призывание Св. Духа ради освящения Даров, их преложения, и ради освящения верных, причащающихся от этих Даров.
5. Intercessio – ходатайственные молитвы о Церкви небесной и земной, епископате, клире, властях мiрских, о живых и мертвых. В глубокой древности было чтение диптихов, т.е. помянников живых и мертвых.
6. Oratio Domini – «Отче наш...»
Если принять такой строй евхаристического канона, так сказать, за норму и исходную точку в наших сравнениях, то, по отношению к нему, евхаристические молитвы других канонов будут отличаться, главным образом, по положению, которое в них занимает так называемое intercessio, т.е. ходатайственная молитва о Церкви, мiрe, властях, живых и мертвых.
В самом деле, в александрийском типе, ходатайственная молитва стоит непосредственно после благодарения за творение мiрa (praefatio) и до молитвы sanctus'a. Это можно проверить по литургиям ап. Марка⁹⁴, св. Кирилла Александрийского⁹⁵ и абиссинских яковитов⁹⁶. В персидском или месопотамском, т.е. несторианском типе, intercessio вставлена между повествованием о Тайной Вечере и призыванием Святаго Духа⁹⁷. Можно указать, пожалуй, еще и на то, что сами установительные слова не содержатся ни в литургии апостолов Фаддея и Мария, ни в анафоре Феодора Мопсуестийского. Они не были записаны в чине литургии, а передавались и заучивались тайным преданием, возможно, как пережиток древнего строя «disciplinae arcanae» [тайное учение].
Таковы отличительные особенности этих двух типов литургий, александрийских (православных и яковитских) и месопотамских. Они по самой структуре анафоры выделяются из ряда других. Положение ходатайственной молитвы определяет в них всё. Что же касается отличия византийской группы (православных и Армянской литургий) от группы иерусалимской (CA VIII, ап. Иакова в греческом и сирском изводах), то тут столь резкой черты в структуре канона нет. Это не значит, что современную нам литургию св. Иоанна Златоуста или Армянскую нельзя отличить от литургии CA VIII или ап. Иакова. Отличий много, но они не в структуре канона, а, скорее, в длине отдельных молитв, входящих в состав анафоры, в выражениях и действиях, или, еще больше, в части преанафоральной. Поэтому, следуя, в общем, приведенной схеме Брайтмана и усваивая все выводы его научно-критической работы, мы, тем не менее, склонны, скорее, во избежание излишнего дробления, а потому, и путаницы, считать за одну литургическую фамилию анафоры византийские и иерусалимские. В этом отношении мы возвращаемся к исходной точке прот. А. Мальцева, профессора Катанского и, отчасти, Дюшена.
Теперь, прежде чем перейти к изучению Литургии нам наиболее близкой и нас наиболее интересующей – Византийской, – мы считаем необходимым хоть несколько остановиться на Александрийских и Месопотамских. Александрийские в особенности привлекают наше внимание, как по оригинальности своей, по некоторым любопытным древним своим образцам (Серапионова литургия, и литургия в оксфордском папирусе, и пр.), так и потому, что Александрийские литургии имели, бесспорно, большое влияние на судьбу западной евхаристической молитвы. Работы Дюшена, Баумштарка, Рахмани и Пауля Древса открыли много интересного в этой области.
§ II
За «прилежным молением» произносится ектенья об оглашенных, читается относящаяся к ней молитва и совершается «отпуст» оглашенных. Оглашенными (по-гречески «катихумены») назывались в древности христиане, готовившиеся к крещению, которое в то время совершалось не как теперь – в любой день и притом как частная треба, – а в пасхальную ночь. Оглашение, то есть подготовка к крещению, как мы уже знаем, длилась иногда довольно долго – год или два, и состояла как в обучении новообращенных истинам веры, так и в постепенном введении их в литургическую жизнь Церкви. Потом, постепенно, институт оглашенных исчез, ибо крещение стало преимущественно совершаться над детьми, и теперешние молитвы об оглашенных звучат некоторым анахронизмом, и, что еще серьезнее, номинализмом. «Неизвестно, о ком молится церковная община, – пишет о. Киприан Керн, – когда диакон возглашает: «Помолитеся оглашеннии Господеви...». Неизвестно, кого же диакон просит покинуть молитвенное собрание, когда он говорит: «Оглашеннии, изыдите...». Оглашенных нет, а молитва и ектенья произносится о тех, кого Церковь и вообще не имеет в ряду своих сочленов или вообще даже и не имеет в виду оглашать, просвещать и крестить». Ввиду этого православные греческие церкви давно уже выпустили эту ектенью, и у них за «прилежным молением» непосредственно следует Херувимская песнь, то есть начало приношения. И у нас в России, еще до революции, в эпоху подготовки к церковному собору, часть иерархии высказывалась за опущение этой части службы как не отвечающей никакой реальной нужде Церкви. Все эти доводы, конечно, вполне веские, и прав архимандрит Киприан, замечая, что «рассуждения большинства церковных консерваторов о том, что мы по смирению должны применять к себе слова и прошения об оглашенных и приравнивать себя к ним – в достаточной мере натянуты». Номинализму не должно быть места в церковной жизни. Но тут-то и уместно поставить вопрос – насколько прошения эти номинальны и что, собственно, означает «соответствие богослужения реальным нуждам»?
Одна из существеннейших функций литургического предания состоит в том, что оно хранит полноту христианского замысла и учения о мире, о Церкви, о человеке, полноту, которую ни один человек в отдельности, и ни одна эпоха, и ни одно поколение сами по себе не способны ни вместить, ни сохранить. Как каждый из нас, так и каждая культура или общество, поневоле выбирает то в христианстве, что именно и отвечает их нуждам или проблемам. Но потому так важно, чтобы Предание Церкви, ее строй, догматические определения и закон молитвы не позволили ни одному из этих «выборов», и тем самым суждениям и приспособлениям, быть отождествленным с полнотой христианского откровения. На наших глазах происходит сейчас в западном христианстве процесс переоценки предания с точки зрения соответствия его «нуждам времени» и «запросам современного человека». При этом критерием того, что вечно, а что устарело в христианстве, почти без всяких рассуждений признаются именно этот «современный человек» и «современная культура». В угоду им некоторые готовы выкинуть из Церкви все то, что представляется «несоответствующим» (irrelevant). Это – вечный соблазн модернизма, периодически сотрясающего церковный организм. И потому, когда речь заходит о том или ином устарелом обычае или предании, необходимо всегда проявлять крайнюю осторожность и ставить вопрос не о соответствии или несоответствии его «современности», а о том, выражает ли он собою нечто вечное и существенное в христианстве, даже если внешне он и представляется устарелым.
Применяя сказанное к молитвам об оглашенных, нужно спросить себя прежде всего, что выражают, чему соответствуют они в строе христианского богослужения? Ведь не случайно Церковь в прошлом придавала им такое значение, что всю первую часть евхаристического собрания назвала «Литургией оглашенных». Не означает ли это глубокую направленность всей этой части, саму ее сущность, просто упразднить которую нельзя, не коснувшись чего-то очень важного в основном замысле Литургии? Иначе, по аналогии можно было бы спросить: поскольку Литургия часто служится без причастников даже по воскресным дням, то не служить ли ее только тогда, когда есть причастники? Так именно и поступили некоторые протестантские общины, считая, что таким образом они избегают номинализма. Иными словами, что следует видеть в молитвах оглашенных? Только отмерший член (вроде «царского многолетия», отпадающего там, где нет православного царя) или существенную часть самого строя христианского богослужения?
Мне думается, что именно второе ближе к истине. Ибо молитвы об оглашенных суть прежде всего литургическое выражение самого основного призвания Церкви, а именно – Церкви как миссии. Христианство и Церковь вошли в мир как миссия («шедше в мир, проповедуйте евангелие всей твари...») и не могут, не изменив своей природе, перестать быть миссией. Исторически, конечно, молитвы об оглашенных были введены в то время, когда Церковь не только включала в себя институт оглашенных, но и действительно считала себя обращенной к миру с целью обратить его ко Христу, считала мир объектом миссии. Затем историческая обстановка изменилась, и могло казаться, что мир стал христианским. Но сейчас не живем ли мы снова в мире или от христианства отошедшем, или же никогда о Христе не слышавшем? Не стоит ли снова миссия в центре церковного призвания? И не грешит ли против этого основного своего призвания та Церковь, та церковная община, которые замкнулись в себе и своей «внутренней» жизни, считают себя призванными только «обслуживать духовные нужды» своих членов и таким образом фактически отрицают миссию как основное служение и назначение Церкви в «мире сем»? Но, быть может, именно в наше время так важно сохранить ту структуру богослужения, в которой сопряжены миссия и плод миссии: «литургия оглашенных» и «литургия верных». О ком мы молимся, когда слышим прошения ектеньи об оглашенных: «Да Господь помилует их, огласит их словом Истины, откроет им евангелие правды, сопричтет их святой Своей соборной и апостольской Церкви»? В первую очередь о всех тех, конечно, кому действительно предстоит вступить в Церковь – о детях, о новообращенных, об «ищущих». Но, далее, и о тех, кого мы могли бы привлечь к «Солнцу Правды», если бы не наша лень, не наше равнодушие, не наша привычка рассматривать Церковь как «нашу» собственность, существующую для нас, но не для Божьего дела, не для Того, кто «хочет всем людям спастись и в разум истины прийти...». Молитвы об оглашенных должны, таким образом, сохраняя свое непосредственное значение, стать для нас постоянным напоминанием и судом: что вы, что ты, что ваша Церковь делаете для миссии Христовой в мире? Как исполняете основную заповедь Главы Церкви: «шедше в мир весь проповедуйте Евангелие всей твари»?
§ III
Литургия оглашенных завершается отосланием всех некрещеных, еще только готовящихся к крещению. В древности, вслед за оглашенными собрание покидали также и кающиеся, то есть временно отлученные от участия в таинстве. «Пусть никто из оглашенных, никто из тех, чья вера не тверда, никто из кающихся, никто из нечистых не приближается к Святым Таинствам». В творениях св. Григория Двоеслова упоминается и такой возглас дьякона: «Кто не причащается, да покинет собрание». В собрании Церкви остаются одни верные – то есть крещеные члены Церкви, и все они призываются теперь общей молитвой приготовить себя к евхаристическому приношению.
«Елицы вернии – только верные...». С произнесением этих слов в службе совершается перелом, глубочайший смысл которого почти утерян в современном церковном сознании. В наше время двери храма открыты в течение всей Литургии, и кто угодно и когда угодно может войти или выйти. А это так потому, что в теперешнем понимании «служит» по существу только священник и служба происходит в алтаре – для или за мирян, присутствующих на ней «индивидуально» – молитвой, вниманием, иногда причащением. И не только миряне, но и священники попросту забыли, что Евхаристия по самой своей природе есть закрытое собрание Церкви и что в этом собрании все до единого посвящены и все служат – каждый на своем месте – в едином священнодействии Церкви. Что служит, иными словами, не священник, и даже не священник с мирянами, а Церковь, которую все они вместе составляют и являют во всей полноте.
Теперь много говорят об участии мирян в церковной жизни, об их «царском священстве», о повышении их «церковной сознательности». Но можно опасаться, что все эти усилия вернуть мирянам принадлежащее им в Церкви место пойдут по неправильному пути, пока исходить они будут – как сейчас – исключительно из соотношения «духовенство – миряне», а не из соотношения, прежде всего, «Церковь – мир», которое одно может по-настоящему уяснить природу Церкви и, следовательно, место и соотношение в ней между собою ее различных членов. Недостаток современной церковной психологии состоит в том, что вся жизнь Церкви мыслится с точки зрения взаимоотношений духовенства и мирян. Мы Церковь уравняли с духовенством, а «мирян» с миром (о чем свидетельствует русское «миряне» и греческое «космики», вместо изначального «лаики»), а это в свою очередь искажает как само это взаимоотношение, так и понимание духовенством и мирянами своего места в Церкви.
Мы стоим перед следующим парадоксом: с одной стороны, назначение духовенства, казалось бы, в том и состоит, чтобы «обслуживать» мирян; это значит: совершенствовать богослужение, управлять и ведать церковными делами, учить, пещись о духовном и нравственном состоянии паствы. С другой стороны, многие считают неправильным, что сами миряне не участвуют в этом обслуживании и что все управление и возглавление церковной жизни сосредоточено в руках одного клира. Когда в наши дни говорят об участии мирян в жизни церкви, обычно имеют в виду участие их в церковном управлении, в литургической проповеди, в соборах, то есть как раз во всем том, что по существу и искони является нарочитым служением иерархии, ради чего она в Церкви поставлена и существует. Возникает ложная дилемма: либо миряне суть «пассивный» элемент и вся «активность» в Церкви принадлежит клиру, либо же часть функций клира может, а следовательно и должна, быть передана мирянам. Эта дилемма фактически приводит к конфликту между чистым «клерикализмом», делящим Церковь на «активных» и «пассивных» и требующим от мирян только слепого подчинения клиру, и своеобразным церковным «демократизмом», по которому специфической сферой деятельности духовенства является одно богослужение (совершение таинств и требоисправление), все же остальное оно делит с мирянами. И если первая установка приводит к тому, что всякий, желающий быть «активным», почти неизбежно вступает в клир, то для второй – главной задачей становится обеспечить во всех церковных делах «представительство» мирян...
Все это, однако, ложные дилеммы и тупики. Ибо на деле вопрос о взаимоотношениях духовенства и мирян неотделим от вопроса о назначении самой Церкви и вне его вообще не имеет смысла. Прежде чем выяснить степень участия клира и мирян в ведении и решении церковных дел, нужно вспомнить – к какому основному делу призвана сама Церковь и как заповедано ей осуществлять его. Дело же это в том, что, будучи новым народом Божиим, собранным, искупленным и освященным Господом Иисусом Христом, она Им посвящена для свидетельства о Нем в мире и перед миром.
Христос есть Спаситель мира. И спасение мира уже совершилось в Его вочеловечении, крестной жертве, смерти, воскресении и прославлении. В Нем Бог стал человеком, и человек обожен, грех и смерть побеждены. Жизнь явилась и торжествует. И вот, прежде всего, Церковь и есть Жизнь Его, «которая была у Отца и явилась нам» (1Ин. 1:2), то есть Сам Христос, живущий в людях, принявших Его и в Нем имеющих единство с Богом и друг с другом. Поскольку же это единство во Христе с Богом и единство во Христе со всеми и всем, поскольку эта новая и вечная жизнь, вечная не только по своей длительности, но и по своему «качеству», и суть цель творения и спасения, Церковь по отношению к себе самой уже и не имеет никакого другого «дела», кроме непрестанного стяжания Св. Духа и возрастания в полноту Христа, живущего в ней. Христом все «сделано», и к Его Делу ничего прибавить нельзя. Поэтому Церковь «в себе» всегда пребывает в «последнем времени», и жизнь ее, по слову ап. Павла, «скрыта со Христом в Боге». В каждой Литургии встречает она грядущего Господа и имеет полноту Царства, приходящего в силе; в ней каждому, кто алчет и жаждет, дается уже здесь, на земле и в этом веке, созерцать нетленный свет Фавора, иметь радость совершенную и мир в Духе Святом. В этой новой жизни нет разницы между сильными и слабыми, рабами и свободными, между мужским полом и женским, но «кто во Христе, тот новая тварь» (2Кор. 5:17). Не мерою дает Бог Духа, все Им освящены, все призваны к полноте и совершенству, к «Жизни с избытком»... (Ин. 10:10). Но потому и сама иерархическая структура Церкви, различие в ней священников и мирян и все многообразие ее служений не имеют другой цели, кроме возрастания каждого и всех вместе в полноту Тела Христова. Церковь не есть религиозное общество, в котором Бог через священников властвует над людьми, но само Тело Христово, не имеющее другого источника и содержания своей жизни, кроме Богочеловеческой жизни Самого Христа. Это значит, что в ней никогда человек не подчинен человеку (мирянин – священнику), но все соподчинены друг другу в единстве Богочеловеческой жизни. Власть иерархии в Церкви действительно «абсолютна», но не потому, что это власть, данная ей Христом, а потому, что это сама Христова власть, как и послушание мирян – само послушание Христово, ибо Христос не вне Церкви, не над Церковью, но в ней и она в Нем, как Тело Его. «На епископа нужно взирать как на Самого Господа», – пишет св. Игнатий Антиохийский о власти иерархии (Еф. 6:1), а о послушании: «Слушайтесь епископа, как Иисус Христос Отца» (Смирн. 8, 1). Есть какое-то глубокое непонимание тайны Церкви в иных попытках «ограничить» власть иерархии, свести ее служение к одной «сакраментальной» или богослужебной сфере, как будто служение управления или любое другое служение может иметь другой источник, кроме как раз «сакраментального», то есть самого Св. Духа, как будто «власть» и «послушание» не перестают – и именно в силу своей «сакраментальности» – быть только человеческими и не становятся Христовыми, как будто, наконец, и власть и послушание и все другие служения в Церкви могут иметь другое содержание, кроме Христовой любви, и другую цель, кроме служения всех всем для исполнения Церкви во всей ее полноте. «Никто да не превозносится своим местом, ибо целое есть вера и любовь и выше нет ничего» (св. Игнатий Антиохийский, Смир. 6, 1). А если члены Церкви в своих служениях изменяют Христовой природе этих служений и от благодати и любви возвращаются к закону, от закона же в беззаконие, то, конечно, не «законом мира сего», не конституциями и представительствами вернуть дух Христов церковной жизни, а неустанным «возгреванием дара Божьего» (2Тим. 1:6), никогда не оставляющего Церкви.
Но, будучи совершенным во Христе, спасение совершается в мiре, пока не наступит час последней победы Христовой и «будет Бог всяческая во всем» (1Кор. 15:28). Мир все еще во зле лежит и князь мира сего все еще владычествует в нем. И потому Жертва, принесенная раз и навсегда, всегда приносится и Господь распят за грехи мира. Он пребывает Священником и Ходатаем за мир перед Отцом, а потому и Церковь, Тело Его, участница плоти и крови Его, участвует в Его священстве и ходатайствует Его ходатайством. Она не приносит новых жертв, ибо вся полнота спасения дарована миру «единократным принесением тела Иисуса Христа» (Евр. 10:10), но, будучи Телом Его, она сама есть священство, приношение и жертва. И если мы в Церкви живем любовью Христовой, если любовь есть и источник, и содержание, и цель ее жизни, то любовь эта в том, чтобы «мы поступали в мире сем, как Он» (1Ин. 4:17). Он же пришел спасти мир и за него отдать Свою жизнь. Чем же спасается мир, как не жертвой Христовой, и как еще мы можем исполнять служение Христа, если не участием в Его Жертве? Вот это и есть «всеобщее священство» Церкви: само священство Христа, в которое Она посвящена, будучи Телом Его. Это и есть ее первое служение по отношению к миру, для которого она оставлена и пребывает в мире: «смерть Господню возвещать, воскресение Его исповедовать, дóндеже приидет». И в это служение посвящен, в него включается каждый, кто в крещении был соединен со Христом и сделан членом Тела Его. Он посвящен на то, чтобы, составляя со всеми вместе Церковь, приносить Его Жертву, за грехи мира принесенную, и, принося ее, свидетельствовать о спасении.
«Царское» или «всеобщее» священство в Церкви состоит не в том, что она есть общество священников – ибо в ней есть священники и «лаики», – а в том, что она как целое, как Тело Христово, имеет священническое служение по отношению к миру, исполняет священство и ходатайство Самого Господа. И опять-таки, само различие священников и «лаиков» внутри Церкви для того и необходимо, чтобы Церковь могла быть в своей целостности священным организмом, ибо, если священники суть служители Таинств, то через Таинства вся Церковь освящается и посвящается на служение Христово, сама становится Таинством Богочеловечества Христова. И священство мирян состоит не в том, что они суть как бы священники второго разряда в Церкви, ибо служения различны и никогда не должны быть смешиваемы, а в том, что, будучи верными, то есть членами Церкви, они посвящены в служение Христово миру и осуществляют его, прежде всего, участием в приношении Жертвы Христовой за мир.
Таков в конечном итоге смысл этого возгласа «Елицы вернии...». Им Церковь отделяется от мира, потому что, будучи Телом Христовым, она уже «не от мира сего» (Ин. 18:36). Но отделение это совершается ради мира, для принесения Жертвы Христовой «о всех и за вся». Если бы Церковь не имела в себе полноты спасения, ей не о чем было бы свидетельствовать перед миром. Но если бы она не свидетельствовала, если бы назначение и служение ее не было принесением Христовой Жертвы, Христос был бы не Спасителем мира, а Спасителем от мира. И, наконец, в этом возгласе напоминается нам, что смысл Литургии не в том, что в ней священник служит за мирян, а миряне участвуют в службе каждый «для себя», а в том, что все собрание, в соподчинении друг другу всех служений, составляет единое Тело для осуществления священства Иисуса Христа.
И потому, когда мы слышим эти слова, спросим себя: исповедуем ли мы себя верными? Согласны ли мы исполнять то служение, в которое каждый из нас был посвящен в день своего крещения? Тут не место ложному смирению и отделению себя от собрания, якобы из-за своих грехов. Никто и никогда не был достоин этого участия, и нет такой праведности, которая делала бы человека способным приносить Жертву Христову за мир. Но Он Сам нас посвятил, освятил и поставил на это служение и Он Сам в нас совершает его. Надо вспомнить, наконец, что не для себя мы приходим в Церковь и не своего ищем в ней, а для служения делу Христову в мире. Ибо и нет иного пути спасения себя, как в отдаче своей жизни Христу – «возлюбившему нас и омывшему нас от грехов наших Кровью Своею и соделавшему нас царями и священниками Богу и Отцу Своему» (Откр. 1:5, 6). Для исполнения этого служения мы и собраны в Евхаристии и приступаем теперь к первому священнодействию ее, к приношению.
§ IV
Священнодействием, знаменующим окончание Литургии оглашенных и начало Литургии верных, является развертывание на престоле антиминса. Этим греческим словом, означающим в буквальном переводе «вместостолие», называется прямоугольник из шелка или полотна, обычно с изображением положения Господа во гроб, а также с частицей мощей, зашитой посередине в особом кармашке, и с подписью внизу освятившего этот антиминс епископа.
История происхождения, развития и употребления антиминса в Православной Церкви в достаточной мере сложна и даже противоречива. Так, например, если для русских главный смысл антиминса сосредоточен в частице мощей, зашитой в нём, то греческий Восток употребляет антиминс без мощей, что одно указывает уже на некоторую противоречивость в понимании его функции в богослужении. История эта интересна для специалистов, и потому наши замечания о ней мы выносим в особое примечание. Здесь же достаточно подчеркнуть, что общим для всей Православной Церкви, а потому и нормативным признаком антиминса является связь его с епископом. Как и св. миро, антиминс освящается только епископом, и условием его «действенности» служит подпись епископа на нем. И каковы, бы ни были дальнейшие напластования различных смыслов антиминса, первоначально он означал «делегацию» епископом своему пресвитеру права совершать Евхаристию. Как я уже указывал выше, естественным совершителем Евхаристии в ранней церкви был епископ. Ибо, поскольку Евхаристия осознавалась и переживалась прежде всего как таинство собрания, таинство Церкви, то есть единства народа Божьего, то совершителем ее очевидно был тот, чье служение и заключалось в созидании, выражении и охранении этого единства. Поэтому даже тогда, когда Церковь перестала быть сравнительно небольшой группой верующих, а включила в себя фактически все население империи, в церковной практике еще долго сохранялись следы этого понимания и переживания Евхаристии как предполагающей «собрание всех в одно место» под председательством епископа. В Риме, например, ещё в VII веке, хотя количество христиан делало неизбежным несколько собраний, совершалась одна Евхаристия и освященные дары разносились дьяконами в другие собрания. Этим подчеркивался смысл таинства, как таинства единства Церкви – как преодоления греховной раздробленности и разделения мира. Да еще и сейчас в Православной Церкви запрет совершать одному священнику на одном престоле больше чем одну Евхаристию свидетельствует все о том же, в христианскую древность восходящем, понимании Евхаристии как таинства Церкви и единства в первую очередь. И именно в этой связи и нужно понимать смысл антиминса.
Исторически антиминс возник из необходимости согласовать в жизни, с одной стороны, смысл Евхаристии, как акта всей Церкви, выражающего ее единство и потому являющегося преимущественным служением епископа, с другой же, – нужду в множественности евхаристических собраний. Уже св. Игнатий Антиохийский писал: «Только та Евхаристия действительна, которую совершает епископ или тот, кому он поручит её совершение». И это указывает, что уже в ту раннюю эпоху были случаи, когда епископ не мог совершить её и поручал её одному из пресвитеров. В дальнейшем развитии и усложнении церковной жизни то, что сначала было исключением, стало общим правилом. Из возглавителя конкретной церковной общины епископ превратился постепенно в администратора более или менее обширного церковного округа (епархия), а «Церковь», то есть живая община, – в «приход». Был короткий момент, когда Церковь как будто не знала, что лучше – сохранить прежнюю непосредственную связь епископа с общиной и для этого, умножив число епископов, возглавить ими каждый приход (таков исторический контекст попытки, кратковременной и неудачной, учредить так называемых «хор епископов»), или же – сохранить областное и тем самым вселенское значение епископата и для этого – дать новые функции членам Епископского совета или «пресвитериума», поставив пресвитеров во главе приходов. Исторически восторжествовало второе, что и привело постепенно к возникновению в Церкви служения «приходского священника», то есть единоличного возглавителя более или менее обширной церковной общины, совершителя богослужения и таинств и непосредственного пастыря своих пасомых. Вряд ли можно сомневаться в том, что идея пастырства связана в теперешнем церковном сознании главным образом со священником, а не с епископом, который превратился в «архипастыря» и воспринимается гораздо больше как глава и начальник духовенства, как «администратор» Церкви, нежели как живой носитель церковного единства и средоточие церковной жизни (характерно, что отцом мы называем священника, а не епископа, который величается «владыкой»). Но, каковы бы ни были плюсы и минусы происшедших в церковной жизни перемен, не подлежит сомнению, что теперешний «приход» не совпадает в своем смысле с изначальной общиной – «Церковью». В отличие от ранней «Церкви», обладавшей в единстве епископа, клира и народа полнотой церковной жизни и церковных даров, приход такой полнотой не обладает. Не только административно, но и мистически, духовно, он является частью большего единства, и только в единстве с другими частями, другими «приходами», может жить всей полнотой Церкви. Призвание и мистическая сущность епископата в том и состоят, следовательно, чтобы не дать ни одной общине, ни одному приходу стать самодовлеющими, замкнуться в себе, перестать жить и дышать кафоличностью Церкви. Поэтому одной из главных причин указанной выше перемены, а именно некоего отделения епископа от конкретной общины и замены его приходским священником, и был страх низвести епископа до уровня возглавителя чисто местной общины, отождествить его до конца с местными интересами и нуждами. Ибо время, когда эта перемена происходила, было временем примирения Церкви с империей, превращения христианства в государственную религию. Местная Церковь, община, отделенная в эпоху гонения от натуральной жизни, бывшая Церковью в данном городе, но не Церковью данного города, теперь начинала постепенно сливаться с естественной – городской или деревенской – общиной, превращаться в ее, так сказать, «религиозную проекцию». А это, в свою очередь, означало глубокую перемену в психологии и самосознании христиан. Из «третьего рода» (по выражению одного из древнейших христианских памятников – послания к Диогнету), из людей, которые дома на чужбине, но для которых их дом – чужбина, христиане становились теперь полноправными гражданами земли, а их вера – естественной, обязательной, самоочевидной религией всего общества. И вот, именно желание предотвратить окончательное слияние Церкви и мира, церковного собрания и «натуральной» общины, и заставило Церковь в каком-то смысле видоизменить свою первоначальную структуру и поставить епископа над приходами, дабы каждый из них все время претворять в Церковь, каждому из них напомнить о сверхмирном, благодатном и вселенском призвании Церкви.
Но это означало, конечно, и существенную перемену в евхаристической практике и даже в самом строе евхаристического собрания. Пресвитер, бывший попервоначалу «сослужителем» епископа в евхаристическом собрании, и только в исключительных случаях заменявший его как предстоятель, стал теперь предстоятелем евхаристического собрания в приходе. Мы видели выше, что эта существенная перемена до сих пор заметна в евхаристических чинах, особенно в начальной части Литургии. И все же, такова органическая связь Евхаристии, Церкви и Епископа, что даже отделившись фактически от епископа, как своего естественного совершителя и предстоятеля, ставши в основном уделом приходского духовенства, Евхаристия все же остается с епископом связанной, и об этой связи и свидетельствует, её и ограждает как раз антиминс. С какой-то очень глубокой точки зрения (совсем не сводимой к одним административным и даже каноническим категориям) Евхаристия и сейчас, и всегда и всюду, совершается по поручению епископа, или, говоря языком юридическим, властью, им делегированной. Но это так не потому, что епископ является единоличным носителем власти. Как раз «власть» в ранней, до-никейской Церкви он делит со своим «советом» или «пресвитериумом», и выражение «монархический епископат» приобретшее с легкой руки протестантских ученых права гражданства в учебниках церковной истории, очень плохо выражает дух и структуру ранней Церкви. Дело тут не во «власти», а в природе Евхаристии, как таинства Церкви, как акта, в котором исполняется и осуществляется единство Церкви и ее надмирная и вселенская природа. Церковь всегда – не только количественно, но и качественно, онтологически, – больше прихода, и приход только в ту меру становится Церковью и приобщается полноте церковности, в какую он «трансцендирует» себя как приход, преодолевает в себе свой натуральный эгоцентризм и ограниченность, свойственные всему местному. Православию в равной мере чужд и протестантский конгрегационализм, попросту отождествляющий всякий приход с Церковью, и римская централизация, отождествляющая Церковь только с целым, с суммой всех приходов. По православному пониманию, назначение Церкви в том, чтобы каждая ее часть жила полнотой Церкви и воплощала ее в себе, чтобы, иными словами, каждая часть жила целым и целостно. С одной стороны, приход есть всего лишь часть Церкви и только в епископе и через епископа связан он с полнотой Церкви, все время получает эту полноту и сам открывается ей. В этом смысл зависимости прихода от епископа и через него от целого Церкви. С другой же стороны, даром Церкви приходу является Евхаристия, через которую каждый приход приобщается всему Христу, получает всю полноту благодатных даров и отождествляет себя с Церковью. Отсюда, следовательно, и зависимость Евхаристии от епископа, от его поручения, и вместе с тем самоочевидность Евхаристии как средоточия прихода и всей его жизни. Без связи с епископом Евхаристия перестала бы быть актом всей Церкви, преодолевающим естественную ограниченность прихода. Без Евхаристии приход перестал бы быть частью Церкви, живущей полнотой церковных даров.
Все это и выражается в антиминсе. Повторяю, каково бы ни было развитие и напластование смыслов, основное его значение в том, что когда развертывает его священник на престоле, готовя его к приношению евхаристической жертвы и целует подпись епископа на нем, то престол этот исполняется не только как престол данного храма и местной общины, а как единый престол Церкви Божией, как место приношения, присутствия и пришествия всего Христа, в котором все мы Тело Христово, в котором все части, все разделения – преодолены целым и подается дар и благодать новой и прежде всего целостной жизни. Ибо именно эта целостность и охраняется и исполняется нерасторжимой связью епископа, Евхаристии и Церкви.
Глава 6. Таинство приношения
Христос возлюбил нас и предал Себя за нас в приношение и жертву Богу.
Ефес. 5:2.

§ I
Хлеб и вино. Принося и полагая на престол эти смиренные человеческие дары – нашу земную пищу и питье, – мы совершаем, часто и не думая об этом, то древнейшее, исконнейшее священнодействие, которое с первых дней человеческой истории составляло сердцевину всякой религии, – мы приносим жертву Богу. «И был Авель пастырь овец, а Каин земледелец. Спустя несколько времени, Каин принес от плодов земли дар Богу, и Авель также... от первородных стада своего» (Быт. 4:2–4).
О жертвах и жертвоприношениях написаны тысячи книг. Им давались и даются самые различные объяснения. Богословы, историки, социологи, психологи – каждый со своей точки зрения пытаются уяснить сущность жертвы, выводят ее – кто из страха, кто из радости, кто из низких, кто из высоких причин. И какова бы ни была ценность всех этих объяснений, несомненным остается, что где бы и когда бы ни обращался человек к Богу, он неизменно ощущал потребность принести Ему в дар и жертву самое драгоценное из того, что он имел, самое насущное для своей жизни. Со дней Каина и Авеля кровь жертв ежедневно обагряла землю и дым всесожжении непрестанно восходил к небу.
Наше утонченное сознание ужасается этим кровавым жертвам, этим первобытным религиям. Однако в нашей утонченности не забываем ли мы и не теряем ли чего-то самого основного, самого первичного, того, без чего в сущности нет и религии? Ибо на последней своей глубине религия есть не что иное, как жажда Бога: «Жаждет душа моя Бога живого...» (Пс. 41:3). И о жажде этой часто лучше знали «первобытные» люди, ее глубже ощущали, – и потому навеки выразил псалмопевец, – чем знает современный человек со своей спиритуализированной религией, отвлеченным морализмом и иссушающим интеллектуализмом.
3axотеть Бога... Это значит, прежде всего, всем существом узнать, что Он есть, что вне Его – мрак, пустота и бессмыслица, ибо в Нем и только в Нем – и причина, и смысл, и цель, и радость всего существующего. Это значит, далее, возлюбить Его всем сердцем, всем разумом, всем существом. И это значит, наконец, испытать и познать всю беспредельную нашу оторванность от Него, нашу страшную вину и одиночество в этом отрыве. Узнать, что в последнем итоге есть только один грех: не захотеть Бога и оторваться от Него, и есть только одна печаль – «не быть святым» (Leon Bloy), не иметь освящения: единства с единым Святым...
Но там, где есть эта жажда Бога, это сознание греха и эта тоска по подлинной жизни, там неизменно есть жертва. В жертве человек отдает себя и свое Богу, потому что, узнав Бога, он не может не любить Его, а возлюбив – не стремиться к Нему и к единству с Ним. А так как на пути этом к Богу стоит и загромождает его грех, то в своей жертве человек ищет также и прощения и искупления; он приносит ее в умилостивление за грехи, он вкладывает в нее всю боль и муку своей жизни, чтобы страданием, кровью, смертью, наконец, искупить свою вину и воссоединиться с Богом. И как бы ни затемнялось и ни огрублялось религиозное сознание, как грубо, утилитарно, по-язычески ни понимал человек и своей жертвы, и то, во имя чего, и Того, Кому он приносит ее, в основе ее неизменно оставалась исконная, неистребимая в человеке жажда Бога. И в своих жертвах, в этих бесчисленных приношениях, закланиях, всесожжениях, человек, пускай впотьмах, пускай дико и первобытно, но искал и жаждал Того, Кого не может перестать искать, ибо «для Себя создал нас Бог и не успокоится сердце наше, пока не найдет Его» (бл. Августин).
§ II
И, однако, все эти жертвы были безсильны уничтожить грех и восстановить полноту утерянного человеком единства с Богом. К ним ко всем, а не только к ветхозаветным жертвам, можно отнести слова Послания к Евреям: они никогда не смогут «сделать совершенными приходящих с ними, иначе бы перестали приносить их; потому что приносящие жертву, быв очищены однажды, не имели бы уже никакого сознания грехов» (Евр. 10:1, 2). Они были бессильными потому, что, хотя и исполненные жажды Бога и единства с Ним, сами они оставались под законом греха. А грех – это не вина, которую можно загладить и искупить, внеся пускай и самую высокую цену. Грех – это, прежде всего, отрыв от Бога самой жизни, и потому – такое падение и распад ее, в которых вся она, а не только отдельные грехи, стала греховной, смертной и «сенью смертной». И нет, и не может быть у этой падшей жизни, целиком подчиненной закону греха, силы саму себя исцелить и возродить, снова наполнить Жизнью, снова сделать освящением... В ней остаются порыв, жажда, раскаяние, и их вкладывает человек в свою религию и в свои жертвы, но и религия эта и жертвы не могут спасти человека от порабощения греху и смерти, как не может падающий в пропасть сам остановить своего падения, заживо погребенный сам высвободить себя, мертвый сам воскресить себя. Спасти, именно спасти, – ибо в спасении, а не просто в помощи нуждается наша жизнь, – может только Бог. Только Он может исполнить то, о чем все жертвы остаются бессильной мольбой, чего все они были чаянием, прообразом, предвосхищением. И Он исполнил это в последней, совершенной и всеобъемлющей жертве, в которой отдал Он Сына Своего единородного на спасение мира, в которой Сын Божий, став Сыном Человеческим, принес Себя в жертву за жизнь мира.
В этой жертве исполнилось и совершилось все. В ней, прежде всего, очищена, восстановлена, явлена во всей своей сущности и полноте сама жертва, ее предвечный смысл как совершенной любви и потому совершенной жизни, состоящей в совершенной самоотдаче: во Христе «так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего...» (Ин. 3:16), и во Христе – так возлюбил человек Бога, что отдал себя до конца, и в этой двуединой отдаче ничего не осталось не отданным и во всем воцарилась любовь – «любовь Отца распинающая, любовь Сына распинаемая, любовь Духа – торжествующая силою крестной» (митрополит Филарет Московский). В этой жертве, далее, потому что была она только любовью и только в любви, воссияло и даровано было прощение грехов. И наконец, в ней исполнена и утолена была извечная жажда человека по Богу: Божественная жизнь стала нашей пищей, нашей жизнью... Все то, что сознательно или бессознательно, впотьмах, частично, искаженно вкладывал человек в свои жертвы, все то, чего чаял от них, и то, что не могло «придти на сердце человеку» (1Кор. 2:9), все это было исполнено, совершено и даровано единожды – раз и навсегда – в этой жертве всех жертв.
Последняя же и самая радостная тайна ее в том, что Христос даровал ее нам, новому, в Нем возрожденному и с Ним соединенному человечеству: Церкви. В этой новой жизни, Его жизни в нас, нашей в Нем, Его жертва стала нашей жертвой, Его приношение нашим приношением. «Пребудьте во Мне и Аз в вас» (Ин. 15:4). Что же это значит, как не то, что Его жизнь, исполненная Им в Его совершенной жертве, дарована нам как наша жизнь, как единственно-подлинная жизнь, как исполнение извечного замысла Божия о человеке? Ибо если жизнь Христа – приношение и жертва, то и наша жизнь в Нем и вся жизнь Церкви – приношение и жертва. Приношение самих себя и друг друга и всего мира, жертва любви и единства, хвалы и благодарения, прощения и исцеления, причастия и единства.
И потому эта жертва, приносить которую дано и заповедано нам и в приношении которой исполняет себя Церковь, как жизнь Христа в нас и наша в Нем, не есть жертва новая, «другая» по отношению к той, единственной, всеобъемлющей и неповторимой, которую принес Христос единожды (Евр. 9:28). Восприняв и соединив в Себе все «небесное и земное» (Еф. 1:10), наполнив Собою все, будучи Жизнью самой жизни, Христос все принес Богу и Отцу; в Его жертве прощение всех грехов, вся полнота спасения и освящения, исполнение и потому завершение всей религии. И потому новых, других жертв не нужно, они невозможны. Они невозможны, однако, именно потому, что единой и неповторимой жертвой Христовой сама наша жизнь восстанавливается, возрождается и исполняется как приношение и жертва, как возможность всегда претворять тела наши и всю нашу жизнь в «жертву живую, святую и благоугодную Богу» (Рим. 12:1), «устроять из себя дом духовный, священство святое, чтобы приносить духовные жертвы, благоприятные Богу Иисусом Христом» (1Пет. 2:5). Новых жертв не нужно, ибо во Христе мы «имеем доступ к Отцу» (Еф. 2:18). Однако доступ этот в том и состоит, что в нем сама наша жизнь стала приношением и жертвой, «возрастанием в святой храм в Господе» (Еф. 2:21), радостью приношения себя и друг друга и всего творения Богу, призвавшему нас в «чудный Свой свет». Этим приношением живет, в нем саму себя исполняет Церковь. Снова и снова принося эту жертву, мы всякий раз с радостью узнаем, что приносим мы ее Иисусом Христом, что это, Он, нам Себя отдавший и в нас пребывающий, вечно приносит единожды и навеки принесенную Им жертву. Узнаем, что принося Богу нашу жизнь, мы приносим Христа – ибо Он наша жизнь, жизнь мира и жизнь жизни, и нам нечего принести Богу, кроме Него. Узнаем, что в этом приношении «Христос приносит и Он же приносимый, Христос принимает и Он же раздающий...».
§ III
Евхаристическое приношение начинается с того священнодействия, которое теперь называют обычно «великим входом». Название это, кстати сказать, отсутствующее в служебнике, вторично. Оно возникло и прочно вошло в употребление тогда, когда первичный смысл этого священнодействия, как именно приношения жертвы к жертвеннику, оказался отчасти затемненным, и вход в алтарь с дарами стал обрастать уже знакомым нам изобразительным символизмом, стал истолковываться как образ царского входа Господня в Иерусалим или же погребения Христа Иосифом и Никодимом и т. д.
Главной причиной, приведшей к этому символическому усложнению великого входа, надо признать постепенное отделение от самой Литургии приготовления евхаристических даров, то есть приношения в непосредственном, буквальном смысле этого слова, выделение его в отдельное священнодействие, получившее название проскомидии (от греческого προσκομιδη). В теперешней нашей практике служба эта совершается до Литургии, в алтаре, одними священнослужителями. Участие в ней мирян сводится, да и то далеко не повсеместно, к подаче ими – притом «извне», через третьих лиц – своих частных просфор с записками «за здравие» и «за упокой».
С богословской точки зрения, самым примечательным в проскомидии является ее чин, состоящий в некоем символическом жертвоприношении. Приготовление евхаристического хлеба совершается как заклание Агнца, вливание вина в чашу как излияние крови и воды из ребер распятого Христа и т. д. При этом очевидно, что весь этот достаточно сложный символический обряд никоим образом не заменяет собою самой Литургии, приготовлением к которой он является.
Поэтому неизбежно возникает вопрос: в чем же смысл этих символов? Какова связь этого как бы «предварительного» жертвоприношения с тем приношением, которое, как мы только что говорили, составляет сущность Евхаристии? Для понимания Литургии вопросы эти огромной важности, а между тем в нашем школьном богословии они попросту игнорируются; что же касается литургистов, то их ответ заключается все в той же, как раз ничего и не объясняющей, ссылке на «символизм», якобы присущий нашему богослужению. Тогда как в том-то и все дело, что Литургия всей своей сущностью, всей своей укорененностью в Боговоплощении, и в нем явленного, в силе пришедшего Царства Божия, отвергает и исключает противопоставление символа и реальности. Но вот, каждый день на протяжении веков, тысячи священников, надрезая крестообразно евхаристический хлеб, произносят, и надо думать, с благоговением и верой, священные слова: «Жрется (то есть приносится в жертву) Агнец Божий, вземляй грех мира...».
Что же это? «Просто символ», в котором «на самом деле» ничего не происходит, не совершается, нет никакой «реальности»? Но тогда позволительно спросить: для чего же он, собственно, нужен? Ведь его, поскольку совершается он в одиночестве алтаря, вне присутствия мирян, не объяснить даже педагогическими соображениями, как некое поучение. А если так, то в вопросе этом необходимо разобраться, ибо от него зависит правильное понимание Евхаристии и в ней совершающегося жертвоприношения.
§ IV
Хотя и не сводимый к одной истории, вопрос этот требует, прежде всего, понимания исторических причин, определивших развитие нашей теперешней проскомидии. Исходной точкой этого развития является, вне всякого сомнения, самоочевидное для раннего христианства участие всех членов Церкви в евхаристическом приношении. В сознании, в опыте и в практике ранней Церкви евхаристическая жертва не только приносится от лица всех и за всех, но приносится всеми, и потому основой и условием ее является реальное приношение каждым своего дара, своей жертвы. Каждый приходящий в собрание Церкви приносит с собою все то, что «по расположению сердца» (2Кор. 9:7) он может уделить на нужды Церкви, и это значит – на пропитание клира, вдов, сирот, содержащихся церковью, на помощь бедным, на все то благотворение, в котором осуществляет себя Церковь как любовь Христова, как забота всех о всех и служение всех всем. Именно в этой жертве любви укоренено евхаристическое приношение, в ней имеет свое начало; и для ранней Церкви это так самоочевидно, что, согласно одному свидетельству, дети-сироты, живущие на иждивении Церкви и не имеющие что принести, участвуют в этой жертве любви приношением воды.
Нарочитыми служителями благотворения и потому этой жертвы любви являются в ранней Церкви дьяконы. На них преимущественно лежит забота не только о материальном благополучии общины (забота, к которой в наши дни сводится почти целиком деятельность всевозможных церковных комитетов и, в сущности, всей церковной организации), а именно – о любви, как самой сущности церковной жизни, о Церкви, как о жертвенном и деятельном служении всех всем. А так как в ранней Церкви место и служение каждого в евхаристическом собрании выражает место и служение (литургию) каждого в жизни общины, то на дьяконах лежит ответственность за принятие от приходящих их даров, за их сортирование и за приготовление той части их, которая, как выражение этого приношения, этой жертвы любви, составит «вещество» евхаристического таинства. Совершение проскомидии дьяконами – а не как теперь, священником, – сохранялось в Церкви вплоть до XIV века, как и принесение именно ими Св. Даров к предстоятелю в начале евхаристического «возношения», евхаристии в собственном смысле. И хотя о происшедшей затем перемене мы еще будем говорить, уже сейчас можно заметить, что если в наше время наличие дьякона в каждой церковной общине перестало ощущаться как необходимое и самоочевидное, как одно из условий полноты церковной жизни, и дьяконство превратилось в некий декоративный придаток (особенно при торжественных архиерейских служениях), а также в ступень для получения священства, то не потому ли, что ослабело, если не совсем выветрилось в нас переживание самой Церкви как любви Христовой, и Литургии – как выражения и исполнения этой любви.
Постепенно, однако, эта первоначальная, как бы семейная практика участия всех в приношении Даров стала усложняться и видоизменяться. Быстрое увеличение числа христиан, а ими – особенно после обращения в христианство самой империи – стало фактически почти все население, сделало практически невозможным приношение в евхаристическое собрание Церкви всего необходимого для церковного благотворения и для житейских нужд общины. Не только признанная государством, но и сосредоточившая постепенно в своих руках всю каритативную деятельность общества, Церковь не могла не превратиться в сложную организацию, не обрасти аппаратом. А это само собой привело к тому, что евхаристическое собрание, бывшее в ранней Церкви средоточием всей жизни Церкви – учения и оглашения, благотворительности и управления, перестало быть таковым. Благотворение, выделившись постепенно в особую сферу церковной деятельности, перестало внешне зависеть от евхаристического приношения. Тут, однако, и подходим мы к самому главному для понимания проскомидии. Ибо столь очевидной была в сознании Церкви внутренняя связь между Евхаристией и «жертвой любви», внутренняя зависимость одной от другой, что приготовление Даров, перестав быть выражением практической нужды, осталось как обряд, эту внутреннюю зависимость выражающий, эту внутреннюю связь осуществляющий.
Здесь мы находим яркий пример того закона литургического развития, согласно которому изменение внешней формы определяется зачастую необходимостью сохранить внутреннее содержание, в целости сохранить преемство и тождественность опыта и веры Церкви при всех изменениях внешних условий ее существования. Сколь сложным и во многом специфически «византийским» ни было развитие проскомидии, достигшей своей теперешней формы только в XIV веке, для нас важно то, что она осталась и остается выражением той реальности, из которой она выросла, свидетельством об органической связи между Евхаристией и сущностью самой Церкви как любви, и потому – жертвы и приношения, как исполнения во времени и пространстве жертвы Христовой. Так исторический смысл развития проскомидии позволяет нам перейти теперь к богословскому его смыслу.
§ V
Смысл же этот состоит прежде всего в том, что кем бы и как бы ни было приносимо «вещество» евхаристического таинства, то есть Хлеб и Чаша, в них с самого начала мы предузнаем жертву любви Христовой, Самого Христа, нами приносимого и нас в Себе приносящего Богу и Отцу. И это предузнавание, эта – до Литургии – знаемая нами и потому «знаменуемая» предназначенность – Хлеба быть претворенным в Тело Христово, Вина – в Кровь Христову, составляет в сущности основу и условие самой возможности евхаристического приношения.
Действительно, мы только потому и служим Литургию, только потому и можем служить ее, что жертва Христова уже принесена и в ней раскрыт и исполнен предвечный замысел Божий о мире и человеке, об их предназначенности, а потому – и возможности для них – стать жертвой Богу и в жертве этой найти свое исполнение.
Да, проскомидия есть символ, но – как и все в Церкви – символ, до конца наполненный реальностью того нового творения, которое во Христе уже есть, но которое в «мире сем» познается только верой и потому только для веры прозрачными символами. Когда, готовясь к евхаристическому таинству, берем мы в руки хлеб и полагаем его на дискос, мы уже знаем, что хлеб этот, как и все в мире, как и сам мир, освящен воплощением и вочеловечением Сына Божьего, и что освящение это в том и состоит, что во Христе восстановлены – для мира – возможность стать жертвой Богу, для человека – возможность приношения этой жертвы. Что разрушена и преодолена та их самодостаточность, которая и составляет сущность греха и которая сделала хлеб только хлебом – смертной пищей смертного человека, причастием греху и смерти. Что во Христе наша земная пища, претворяемая в наши плоть и кровь, в нас самих и в нашу жизнь, становится тем, для чего она была создана – причастием Божественной жизни, через которое смертное облекается в бессмертное и поглощается смерть победой.
Как раз потому, что единожды принесенная и все в себя включающая жертва Христова до всех наших приношений, в ней имеющих свое начало и содержание, до Литургии – и «проскомидия», приготовление даров. Ибо сущность этого приготовления в «отнесении» хлеба и вина, то есть нас самих и всей нашей жизни, к жертве Христовой, в претворении их именно в дар и приношение. Реальность проскомидии именно тут – в этом знаменовании Хлеба и Вина как жертвы Христовой, включающей в себя все наши жертвы, приношения нами самих себя Богу. Отсюда – жертвенный характер проскомидийного чина, приготовление хлеба как заклание Агнца, вина – как изливание крови, отсюда – собирание каждый раз на дискос всех вокруг Агнца, включение всех в Его жертву. И потому только когда завершено это приготовление, когда все отнесено к жертве Христовой и включено в нее, и видимо для очей веры предлежит на дискосе наша «скрытая со Христом в Боге жизнь» (Кол. 3:3), может начаться Литургия: вечное принесение принесшего Себя и в Себе все сущее – Богу, восхождение нашей жизни туда – к престолу Царства – куда вознес ее, став Сыном Человеческим, Сын Божий.
§ VI
Конечно, как и многое другое в нашем богослужении, проскомидия нуждается в очищении; но как раз не чина, не формы, а того восприятия ее, что в сознаний верующих сделало ее «только символом», уже в расцерковленном, номинальном смысле этого слова. Так, очистить, лучше же сказать – восстановить, нужно подлинный смысл того поминовения, которое в понимании верующих и духовенства свелось к одному из видов молитвы «за здравие» и «за упокой», то есть все к тому же предельно индивидуализированному и утилитарному пониманию церковного богослужения. Тогда как основной смысл этого поминовения как раз в его жертвенном характере, в отнесении всех нас вместе и каждого в отдельности к Христовой жертве, в собирании и созидании вокруг Агнца Божия новой твари. И в том сила и радость этого поминовения, что преодолеваются в нем перегородки между живыми и мертвыми, между земной Церковью и небесной, ибо все мы – и живые и усопшие – «умерли и жизнь наша сокрыта со Христом в Боге», ибо собрана на дискосе вся Церковь во главе с Божией Матерью и всеми святыми, ибо все соединены в этом приношении Христом Своего прославленного и обоженного человечества Богу и Отцу. Поэтому, вынимая частицу и произнося имя, не просто о «здравии» – своем или своих ближних – печемся мы, и не о «загробной участи» умерших; мы приносим и отдаем их Богу в жертву «живую и благоугодную», дабы сделать их причастными «неисчерпаемой жизни» Царства Божия. Мы погружаем их в прощение грехов, воссиявшее из гроба, в ту исцеленную, восстановленную и обоженную жизнь, для которой создал их Бог.
Таков смысл проскомидийного поминовения. Принося свои просфоры (приношения), мы «сами себя и друг друга и всю нашу жизнь» приносим и отдаем Богу. И приношение это реально, потому что жизнь эту уже воспринял, уже сделал Своею Христос и ее уже принес Богу. На проскомидии жизнь эта, и через нее и весь мир, осознаются снова и снова как жертва и приношение, как «вещество» того Таинства, в котором исполняет себя Церковь как Тело Христово и «полнота Наполняющего все во всем» (Еф. 1:23).
И потому заканчивается проскомидия радостным исповеданием и утверждением. Покрывая Дары и этим знаменуя, что воцарение Христово, явление в Нем Царства Божьего, остаются «в мире сем» тайной, ведомой, видимой только вере, священник произносит слова псалма: «Господь воцарися, в лепоту облечеся... Готов престол Твой... Дивен в высоких Господь». И благословляет Бога «сице благоволившего» – всего этого захотевшего, всё это исполнившего, давшего и дающего нам в земном хлебе радостно предузнать и захотеть «хлеб небесный, пищу всего мира, Господа нашего и Бога Иисуса Христа». И только теперь, поняв смысл проскомидии, можем мы вернуться к великому входу, к таинству приношения.
§ VII
В «Апологии» св. Иустина Философа, одном из самых ранних дошедших до нас описаний Литургии, о приношении сказано так: «По окончании молитв... к предстоятелю братий приносится хлеб и чаша вина и воды». А из «Апостольского предания» св. Ипполита Римского мы знаем, что дары эти приносятся дьяконами: «efferent diacones oblationem...». Как видим, между этой простейшей формой приношения и нашим теперешним «великим входом» произошло длинное и сложное развитие евхаристического чина, о котором и надлежит нам теперь сказать несколько слов. Ибо если литургистами в достаточной мере уяснен общий ход и последовательность этого развития, то о богословском смысле его, о выявлении в нем веры и опыта Церкви, не сказано ими почти ничего.
В теперешнем чине Литургии приношение включает в себя следующие священнодействия:
чтение священником молитвы «Никто же достоин»,
каждение престола, Даров и собравшихся,
песнь приношения,
торжественное перенесение Даров,
произношение служащими формулы поминовения: «Да помянет вас Господь Бог во Царствии Своем...»,
положение Даров на престол, покрытие их «воздухом» и повторное их каждение,
чтение священником «Молитвы приношения по положении Божественных Даров на престол».
Поскольку же в каждом из этих священнодействий нашел свое выражение один из аспектов целого, то есть приношения Церкви, каждое из них требует хотя бы краткого объяснения.
§ VIII
В ранних рукописях молитва «Никтоже достоин» (а мы находим ее уже в знаменитом Codex Barberini VIII века) надписывается так: «Молитва, которою молится священник о себе, совершая вход святых даров». И, действительно, формальная особенность этой молитвы в том, что, в отличие от всех других молитв Литургии, приносится она священником лично и о себе, а не от лица нас, составляющих собрание Церкви:
Призри на мя грешного и непотребного раба Твоего, и очисти мою душу и сердце от совести лукавыя, и удовли мя силою Святаго Твоего Духа, облеченна благодатию священства, предстати святей Твоей трапезе и священнодействовати святое и пречистое Твое Тело и честную Кровь...
Особенность эта потому заслуживает внимания, что, при неправильном понимании ее, в ней легко найти подтверждение тому противопоставлению священника – собранию Церкви, тому отождествлению служения с одним духовенством, которое уже давно из западного богословия проникло в наше и, увы, было прочно воспринято бытовым благочестием. Не стало ли общепринятым относить слова «служит», «совершает», «приносит» – только к священнику, а мирян воспринимать как элемент, по отношению к этому служению пассивный, участвующий в службе только молитвенным присутствием? Словоупотребление это не случайное. Оно отражает глубокое искривление самого церковного сознания, восприятия им уже не только Литургии, но и самой Церкви. В нем нашло свое выражение то, с каждым веком усиливавшееся, понимание Церкви, в котором она переживается прежде всего как «обслуживание» духовенством – мирян, удовлетворение клиром «духовных нужд» верующих. Именно в этом восприятии Церкви нужно искать причину тех двух хронических заболеваний церковного сознания, что красной нитью проходят через всю историю христианства: «клерикализма» и «лаицизма», принимающего обычно форму «антиклерикализма».
В данной связи для нас важно, однако, то, что эта «клерикализация» Церкви, сведение служения в ней к одному духовенству и, соответственно, атрофия мирянского сознания, привели к уже действительно трагическому отмиранию жертвенного восприятия самой Церкви и Таинства Церкви – Евхаристии. Убеждение в том, что священник служит за мирян и, так сказать, вместо них, привело к убеждению, что он служит для них, для удовлетворения их «религиозных нужд», как бы подчинен их религиозному «заказу». Мы уже видели это на примере проскомидии, где вынимание частиц при поминовении стало восприниматься не как претворение нами самих себя и друг друга в «жертву живую и благоугодную Богу», а как способ удовлетворить некую личную нужду – в «здравии», в «упокоении»... Но пример этот можно было бы распространить на всю жизнь церковного общества, на всю его психологию. Подавляющее большинство мирян (поддерживаемых в этом, увы, слишком часто и духовенством и иерархией) ощущает Церковь как существующую для них, но не ощущают себя Церковью «претворенных» и вечно претворяемых в жертву и приношение Богу, в участников жертвенного служения Христа.
Обо всем этом мы уже говорили в главе о «верных», и если возвращаемся к этому теперь, то только потому, что из молитвы священника «о себе», с которой начинается евхаристическое приношение, можно, при неправильном ее понимании, вывести, что приношение это совершается только священником. Но поэтому-то так важно понять настоящий ее смысл. Смысл же этот не в противопоставлении священника – собранию, мирянам, и не в каком-либо отделении их друг от друга, а – в отождествлении священства Церкви со священством Христа, единого Священника Нового Завета, который Своим приношением Себя освятил Церковь и дал ей участие в Своем священстве и в Своей жертве:
Ты бо еси приносяй и приносимый, и приемляй и раздаваемый, Христе Боже наш...
Отметим прежде всего, что – опять-таки в отличие от евхаристической молитвы в целом, которая, как мы увидим, приносится Богу Отцу, – эта молитва обращена лично ко Христу. Почему? Потому, конечно, что именно в этот момент евхаристического священнодействия, когда наши дары, наше приношение приносятся к престолу. Церковь утверждает, что приношение это совершается Христом («Ты еси приносяй») и есть приношение жертвы, Им единожды принесенной и вечно приносимой («и приносимый»). Утверждать это тождество, являть и исполнять его в таинстве Евхаристии призван и поставлен только священник. В том-то все и дело, однако, в том-то весь и смысл этой изумительной молитвы, что он может это служение исполнять только потому, что священство священника не «его», не «другое» по отношению к священству Христа, а то же единое и неразделимое священство Христово, вечно живущее, вечно исполняемое в Церкви, Теле Христовом. А в чем же священство Христово, как не в соединении в Себе всех верующих в Него, как не в собрании и не в создании Тела Своего, как не в приношении – в Себе всех, и во всех – Себя? Таким образом, исповедуя священство, в благодать которого он облечен, как священство Христа, готовясь «священнодействовать» Тело Христово, то есть явить тождество нашего приношения с жертвой Христа, не только не отделяет себя священник от собрания, а, напротив, являет единство свое с ним как единство Главы и Тела...
Но потому как раз и личная молитва его о себе не только уместна, но и необходима, и, так сказать, самоочевидна. Ибо, и подчеркнем это со всей силой, православию в равной мере чужды как латинская редукция таинств к ex opere operate, то есть такое понимание их, при котором личность священника (в отличие от «объективного» дара священства, то есть «права» совершать таинства) не имеет никакого значения по отношению к их «действенности», так и сведение их к «ex opere operantis», к зависимости от субъективных качеств их совершителей. Для православия это – ложная дилемма, один из тех тупиков, к которым неизбежно приводит богословский рационализм. В православном восприятии Церкви одинаково самоочевидны, с одной стороны, абсолютная независимость дара Божьего, как именно даром данного, от какой бы то ни было земной, человеческой «причинности», с другой же – личный характер этого дара, принятие которого зависит, следовательно, от того, кому он подается. «Не мерою дает Бог Духа...» (Ин. 3:34), но только в личном подвиге усваивает его человек, и только в меру этого усвоения действенен в нем и дар благодати. И само различие даров и служений в Церкви («все ли Апостолы? Все ли пророки? Все ли учители?..» (1Кор. 12:29)) указывает на соответствие дара – «личности» получающего его, на тайну избрания и поставления, на призыв, обращенный к каждому, исполнить свое призвание, «ревновать о большем даре» и о «пути еще превосходнейшем» (1Кор. 12:31). И если, самоочевидно, не ставит Церковь «действительность» таинств в зависимость от качеств тех, кто поставлен совершать их, ибо в таком случае не было бы возможным ни одно таинство, то столь же очевидна для нее зависимость полноты церковной жизни от меры возрастания членов ее в принятии и усвоении полученных ими даров. Основной и вечный дефект всякой схоластики, всякого богословского рационализма в том именно, что он как бы удовлетворяется этим вопросом о действительности и объективности и к нему сводит все учение о таинствах (да и о самой Церкви), тогда как подлинная вера, а потому и сущность каждого призвания, каждого дара состоят в жажде полноты, и это значит – исполнения каждым и всей Церковью не мерою данной им благодати Божией.
Единственность служения священника состоит в том, что он призван и поставлен быть в Церкви, Теле Христовом, образом Главы Тела – Христа, и это значит – тем, через кого продолжается и осуществляется личное служение Христа. Не просто власть Его – ибо власть Христова есть власть любви и не отрываема от Его личной любви к Отцу и к людям, не просто священство Его – ибо священство Христово состоит в личной самоотдаче Его Богу и людям, и не просто учение Его, ибо учение Его неотрываемо от Его личности, а именно сама сущность этого служения как любви и самоотдачи Богу и людям, как пастырства в глубочайшем смысле этого слова: положения пастырем «жизни своей за овцы...» (Ин. 10:11). А это значит, что само призвание к священству обращено к личности призываемого и от нее неотрываемо, и что всякое различение «священства» и «личности», при котором священство оказывается чем-то в самом себе заключенным и к личности носителя его не имеющим отношения, ложно, ибо извращает сущность священства как продолжения в Церкви священства Христова. «Каков поп, таков приход» – в этой грубоватой народной пословице больше правды, чем во всех хитроумных рассуждениях об «ex opere operate» и «ех ореге operantis». Не отрицает Церковь «действительности» таинств, совершенных любым «попом» – плохим или хорошим, но знает и всю, действительно страшную, зависимость жизни церковной – от достоинства или недостоинства тех, кому вручено «домостроительство тайн Божиих».
И потому, при наступлении в евхаристическом таинстве того момента, когда предстоит священнику стать Христом, заступить то место в Церкви и во всем творении, которое принадлежит только и лично Христу, и которого Он никому не передал и не «делегировал», когда руками, голосом и всем существом священника будет действовать сам Христос, как не обратиться ему с этой личной мольбой ко Христу, не исповедать своего недостоинства, не молить о помощи и об «облечении силою Святого Духа», как не отдать своей личности Христу, Который Избрал ее, чтобы в ней явить и исполнить Свое присутствие и Свое вечное священство? Как не почувствовать именно личного трепета, нужды именно в личной помощи свыше и, главное, личной ответственности – нет, не за «объективную действительность» таинства, а за «действенность» его в душах и в жизни верующих? Ибо если «никто же достоин» совершать это служение, если оно всецело и до конца – дар благодати Божией, то тогда только в смиренном сознании нами этого недостоинства и открывается для нас возможность получения и усвоения его.
§ IX
О смысле каждения в богослужении мы уже говорили раньше. Здесь к сказанному добавим только, что в каждении при приношении Даров, то есть до преложения их в Тело и Кровь Христовы, а также и в именовании их с самого начала Литургии святыми и божественными, выражается то же самое «предузнавание» их как жертвы Христовой, о котором мы только что говорили по поводу проскомидии. Дары святы и божественны, как свято и Божественно Человечество Христово, начало и дар «нового творения» и новой жизни. В новой жизни, явлением и исполнением которой в «мире сем» призвана быть Церковь, творение претворяется в дар и жертву, и только поэтому может быть вознесено на небо и стать даром Божественной жизни и причастием Телу и Крови Христовым. Поэтому не тленной материи и не плоти и крови смертных людей воздается почитание фимиамом, а дару и жертве «живой и благоугодной», стать которой они предназначены Боговоплощением и которую предузнает в них Церковь. Поэтому не «просто» хлеб лежит на дискосе, а предлежит на нем все творение Божие, явленное во Христе как новое творение, исполненное славы Божией. И не «просто» люди собраны в этом собрании, а новое человечество, воссозданное по образу «неизреченной славы» создавшего его. Ему, этому человечеству, извечно призванному к восхождению в Царство Божие, к участию в пасхальной трапезе Агнца и к почести горнего звания, и воздается почитание каждением, его как «жертву живую и благоугодную Богу» (Рим. 12:1) знаменует этот древнейший обряд приготовления, освящения и очищения.
§ X
И то же предузнавание, то же радостное утверждение космической сущности начинаемого приношения находим мы и в «песни приношения», которая сопутствует движению даров к престолу. Теперь почти всегда поется так называемая «Херувимская песнь»; только дважды за весь год заменяется она другой: в Великий Четверг – молитвой «Вечери Твоея тайныя», а в Великую Субботу древним гимном «Да молчит всякая плоть человеча...». И хотя в древности знала Церковь и другие «песни приношения», смысл их не столько в тех или иных словах, сколько в общей для всех них тональности. Тональность же эту лучше всего определить словом царская. Это именно царское славословие: «Яко да Царя всех подъимем...» – «Царь бо царствующих и Господь господствующих приходит заклатися...». В ней приношение Даров воспринимается как триумфальный Царский вход, как явление славы и силы Царства. Эта царская тональность не ограничена одним великим входом и песнью приношения. Мы видим ее уже в конце проскомидии: покрывая Дары, священник произносит слова царского псалма: «Господь воцарился, в лепоту облечеся», слышим, далее, в только что разобранной нами молитве священника о себе: «...никтоже достоин... служити Тебе, Царю славы», видим, наконец, в постепенном византийском оформлении приношения как именно «великого входа» через царские врага. Отсюда, конечно, ведет свое начало и довольно рано возникшее в христианской письменности объяснение великого входа как «символа» входа Господня в Иерусалим...
Историки Литургии объясняют возникновение и развитие этой царской тональности и царского символизма влиянием, оказанным на христианское богослужение византийским придворным ритуалом, в котором особенно важное место занимали как раз процессии, «выходы» и «входы». Не отрицая этого влияния, объясняющего действительно многое в подробностях византийского богослужения, подчеркнем, однако, что богословский смысл этой царской тональности укоренен, прежде всего, в изначальном космическом восприятии Церковью жертвы Христовой. Приношением Себя Самого в жертву Христос воцарился, восстановил владычество «небесными и земными», которое узурпировано было князем мира сего. Вера Церкви знает Христа как победителя смерти и ада, как Царя уже явленного, уже «в силе пришедшего» Царства Божия. Знает Его как Господа, Которого Отец славы воскресил из мертвых и посадил «одесную Себя на небесах, превыше всякого Начальства, и Власти, и Силы и Господства и... все покорил под ноги Его, и поставил Его выше всего...» (Еф. 1:20–22). Радость о господстве и воцарении Христа с особой силой пронизывает собою веру ранней Церкви, которая (в отличие от нашего теперешнего благочестия, предельно индивидуализированного и, в сущности, мини-малистического, легко отдающего – во имя «духовного уюта» – мир диаволу) дышит именно космической радостью, опытом дарованного во Христе Царства. И потому, каковы бы ни были внешние влияния и заимствования, именно из этой веры и из этого опыта – царская тональность и песни приношения и всего великого входа. Отсюда этот прорыв Церкви в славу грядущего века, вхождение ее в вечное славословие Херувимов и Серафимов перед престолом «Царя царствующих и Господа господствующих».
§ XI
И, наконец, сам великий вход. Заметим сразу же, что в современной практике он имеет два чина. Когда Литургию служит Епископ, он не участвует в самом перенесении Даров, которое совершается сослужащим ему духовенством, а, стоя в царских вратах лицом к собранию, принимает Дары и затем полагает их на престол. В Литургии же иерейским чином и священник и дьякон несут Дары, хотя на престол полагает их только священник.
Разницу эту отметить нужно потому, что если из современного церковного сознания почти совсем выветрилась идея соотношения между местом и функцией каждого члена Церкви в евхаристическом священнодействии, с одной стороны, и, с другой, его служением и призванием в Церкви, то для раннего христианства соотносительность эта была самоочевидной. Современный православный зачастую крайне ревностно относится к сохранению и соблюдению «древних обрядов», не придавая им, однако, никакого богословского, как теперь сказали бы, экзистенциального смысла. Раннее же христианское сознание в обряде видело прежде всего раскрытие и исполнение Церковью своей сущности, а потому и сущности каждого в ней служения, каждого призвания. В Литургии раскрывается тот образ Церкви, который она призвана осуществлять в своей жизни. И обратно – в Литургии находят своеувенчание и исполнение все служения, вся жизнь церковной общины. Отсюда – не только символическая, но и реальная соотносительность между тем, что делает член Церкви в жизни общины, и тем, что он делает в евхаристической Литургии.
Выше мы говорили уже, что служителями проскомидии, то есть приготовления Даров, а также и приношения их к предстоятелю, были в ранней Церкви дьяконы, ибо их нарочитым призванием, их «литургией» внутри церковной общины было служение любви, жизни Церкви как любви всех ко всем и заботы всех о всех. Потому именно дьяконы принимали от приходящих в собрание Церкви дары, через которые и осуществляла Церковь преимущественно свое служение любви. Они же распределяли эти дары и выделяли ту их часть, которая, как pars pro toto, должна была быть принесена в евхаристическом таинстве. Современная же «иерейская» практика, то есть участие самого священника в великом входе, возникла тогда, и мы тоже уже отмечали это, когда дьякон, лучше же сказать, само дьяконское служение, перестало ощущаться в Церкви как необходимое и самоочевидное, когда ослабел опыт Церкви как общины, связанной общей жизнью и деятельной любовью, и община как бы растворилась в природной общине – города, села, – стала приходом, то есть людьми, приходящими в храм для удовлетворения своих религиозных нужд, но переставшими жить отдельной от мирской, церковной жизнью. В этом новом переживании Церкви дьякон оказался, в сущности, не нужен, не обязателен, и, при его постепенном исчезновении, его литургические функции естественно перешли к священнику. Из сказанного следует, что из двух современных чинов именно архиерейский чин великого входа ближе к древней практике и, главное, полнее выражает сущность евхаристического приношения. Именно в нем раскрывается место каждого в этом приношении, участие в нем всей Церкви.
Мы знаем уже, что начинается оно – в проскомидии – приношением каждым своей «просфоры», своей жертвы, включением каждого в приношение Церкви. Обряду этому, увы, тоже угрожает сегодня почти полное исчезновение, и его нужно всячески возрождать, особенно, конечно, раскрытием его подлинного смысла, как именно участия каждого члена Церкви в евхаристическом приношении. Поскольку же в наши дни реальная жертва членов Церкви, их реальное участие в ее жизни состоят, прежде всего, в денежных пожертвованиях, уместно было бы наш «тарелочный сбор» соединить с приношением просфоры, сделать это последнее снова обязательным для всех. Осуществить это не трудно: пускай те деньги, которые намерен он положить на «тарелочку», каждый приходящий на Литургию вносит за просфору и, таким образом, делает ее выражением своего приношения, своей жертвы... Так или иначе, но именно тут начинается наше приношение, которое в движении Хлеба и Чаши – от нас к жертвеннику, от жертвенника к престолу, от престола к небесному святилищу – раскрывается как наше вхождение в жертву Христову, наше восхождение к трапезе Христовой, в Его Царстве...
Вторым актом этого движения является перенесение Даров с жертвенника к престолу, перенесение, которое, как мы только что видели, составляет нарочитую «литургию» дьяконов. Даже теперь, когда жертвенник, на котором совершается проскомидия, находится внутри алтаря, а не как в древней Церкви – в особом помещении, называвшемся приношением («жертвенником» назывался тогда престол), Дары выносятся сначала в собрание и уже только из собрания приносятся к алтарю, «входят» к престолу. Греческую практику обнесения Дарами всей церкви, всего собрания, нужно признать лучше выражающей смысл великого входа, чем русскую, где дары проносятся только по солее и прямо к царским вратам.
Ибо смысл этот в том, что приношение каждого, включенное в приношение всех, осуществляется теперь как приношение Церковью самой себя, и это значит Христа, ибо Церковь – Тело Его, а Он – Глава Церкви.
И, наконец, третий и завершительный момент великого входа состоит в принятии Даров предстоятелем и в положении их на престол. То, что приносим мы, явлено теперь как приносимое Христом и Им возносимое в небесное святилище. Наша жертва, жертва Церкви, жертва Христова... Так в этом торжественном и царском входе, в этом движении Даров раскрывается действительно всеобъемлющий смысл приношения, соединяющего землю и небо, возводящего нашу жизнь в Царство Божие.
§ XII
«Да помянет вас Господь Бог во Царствии Своём всегда, ныне и присно и во веки веков...». Этими словами, этим поминовением сопровождается великий вход и в нем совершающееся приношение. Их, принося Дары, возглашает дьякон, их обращают друг к другу и к собранию священнослужители, ими отвечают предстоятелю верующие.
«Помяни Господи...». Можно без всякого преувеличения сказать, что поминовение, то есть отнесение всего к памяти Божией, молитва о том, чтобы Бог «помянул» – вспомнил, составляет сердцевину всего богослужения Церкви, всей ее жизни. Не говоря уже о таинстве Евхаристии, которое заповедал Христос «творить в Его воспоминание» (о нарочитом смысле этого воспоминания мы будем Говорить дальше), Церковь постоянно, каждый день, почти каждый час, «совершает память» того или иного события, того или иного святого, так что именно в этом «совершении памяти», в этом постоянном воспоминании – сущность каждого ее празднования и всего ее богослужения.
А если так, то необходимо спросить: в чем же состоит сущность самого этого поминовения? Необходимо тем более, что по вопросу этому наше школьное богословие хранит почти полное молчание. Потому ли, что богословию этому, которое единственным критерием своим провозгласило «научный метод», само понятие памяти кажется недостаточно объективным, отдающим ненавистными «науке» субъективизмом и психологизмом; потому ли, что в интерпретации и реконструкции веры Церкви как некоей «объективной» доктрины, построенной, прежде всего, на «текстах», – памяти, да и вообще опыту, просто нет места, – но остается то, что основоположное в жизни, в молитве и в опыте Церкви поминовение оказывается как бы вне богословского поля зрения... А, как это ни покажется странным, на деле именно это богословское «забвение памяти» приводит к той самой «психологизации» богослужения, которая пышным цветом расцветает в редукции его к внешнему, иллюстративному символизму и которая так мешает подлинному пониманию богослужения и подлинному в нем участию. Если, с одной стороны, литургическое «воспоминание», «совершение памяти» того или иного события воспринимается сегодня всего лишь как психологическая, умственная сосредоточенность на «смысле» этого события (чему и должна способствовать «символизация» этого события в обрядах), если, с другой стороны, молитвенное поминовение попросту отождествляется с молитвой за другого человека, то потому, конечно, что забыт подлинный, в Церкви явленный смысл памяти и поминовения, и забыт прежде всего тем богословием, которое само укоренено не столько в опыте и памяти Церкви, сколько в «текстах»... А потому и вспомнить об этом смысле необходимо, прежде чем пытаться понять место поминовения в евхаристическом приношении.
§ XIII
Тысячи книг написаны – со всех возможных точек зрения – о памяти, этом таинственном, только человеку присущем даре, и было бы невозможным здесь даже просто перечислить все дававшиеся ей объяснения, все созданные о ней теории. В этом, однако, нет и нужды, ибо сколько бы ни старался человек понять и объяснить смысл и механизм памяти, дар ее остается в конце концов необъяснимым, таинственным и даже двусмысленным.
Одно несомненно: память – это способность человека «воскрешать прошлое», хранить в себе знание о нем. Но именно об этой способности и можно сказать, что она двусмысленна. Действительно, не в том ли ее сущность, что, если, с одной стороны, в памяти прошлое и впрямь воскресает: ею, в ней я вижу человека, давным-давно ушедшего из жизни, я ощущаю во всех подробностях то утро, когда я встретился с ним или же в последний раз видел его, и могу таким образом как бы «собрать» мою жизнь, – то, с другой стороны, не воскресает ли оно именно как прошлое, то есть как невозвратное, так что осуществляемое моей памятью знание этого прошлого есть одновременно и узнавание отсутствия его в настоящем. Отсюда – присущая памяти печаль. Ибо, в конце концов, память в человеке есть не что иное, как только человеку свойственное знание о смерти, о том, что «смерть и время царят на земле». Вот почему дар памяти – двусмысленный. Ею человек одновременно – и воскрешает прошлое, и познает раздробленность своей жизни, которая «кружась, исчезает во мгле», постигает раздробленность и невозвратимость времени, в котором рано или поздно меркнет, слабеет и гаснет и сама память, и воцаряется смерть.
И вот, только по отношению к этой природной памяти, самому человеческому, но потому и самому двусмысленному из всех человеческих даров, благодаря которому еще до смерти узнает человек свою смертность, а жизнь как умирание, и можно не столько понять, сколько почувствовать всю новизну той памяти, того воспоминания, которые следует назвать сущностью новой, во Христе данной нам, жизни.
Здесь уместно напомнить, что в библейском, ветхозаветном учении о Боге памятью называется сама обращенность Бога к Своему творению, та сила Божественной промыслительной любви, которою Бог «держит» мир и животворит его, так что саму жизнь можно назвать пребыванием в памяти Божией, а смерть – выпадением из этой памяти. Иными словами, память, как и все в Боге, реальна, она есть та жизнь, которую подает, которую «помнит» Бог, она есть вечное преодоление того «ничто», из которого призывает нас Бог в «чудный Свой свет».
И этот дар памяти, как силы, претворяющей любовь в жизнь, в знание, общение и единство, дан Богом человеку. Память человека – это ответная любовь к Богу, встреча и общение с Богом как с жизнью самой жизни... Человеку одному во всем творении дано помнить Бога и этой памятью действительно жить. Если все в мире свидетельствует о Боге, возвещает Его славу и воздает хвалу Ему, то только человек «помнит» Его и этой памятью, этим живым знанием Бога постигает мир как мир Божий, принимает его от Бога и его к Богу возводит. На память Бога о себе человек отвечает своей памятью о Боге. Если память Божия о человеке есть Дар жизни, то память человека о Бoгe есть принятие этого животворного дара, постоянное стяжание жизни и возрастание в ней...
Но тогда понятным становится и то, почему сама сущность и глубина и ужас греха лучше всего, точнее всего выражены не в многочисленных «научно-богословских» определениях, а в ходячем народном выражении: человек забыл Бога. Ибо по отношению к только что указанному, библейскому пониманию памяти, пониманию ее, так сказать, онтологическому, а не просто «психологическому», забыть – это значит, прежде всего, выключить забываемое из жизни, перестать им жить, отпасть от него. Не просто «перестать думать» о Боге, – ибо воинствующий атеист часто бывает одержим своей ненавистью к Богу, и на земле много людей, искренне убежденных в своей религиозности, однако в религии ищущих чего угодно, но не Бога, – а именно отпасть от Него как Жизни, перестать жить Им и в Нем. А именно в таком забвении Бога и состоял и состоит основной – «первородный» – грех человека. Человек забыл Бога, потому что свою любовь и, следовательно, свою память, и саму свою жизнь, он обратил на другое, и прежде всего на самого себя. Он отвернулся от Бога и перестал видеть Его. Он забыл Бога, и Бог перестал существовать для него. Ибо ужас и непоправимость забвения в том, что, подобно памяти, оно онтологично. Если память животворит, то забвение есть смерть или, вернее, начало смерти, яд умирания, отравляющий жизнь, саму ее неумолимо, неотвратимо превращающий в умирание. Отсутствие того, кого я забыл, для меня – реально, его действительно нет в моей жизни, нет как моей жизни, он умер для меня, а я для него. Если же Тот, Кого я забыл – Бог, то есть Податель жизни и сама Жизнь, если Он перестал быть моей памятью и моей жизнью, она сама становится умиранием, и тогда память, бывшая знанием и силой жизни, становится знанием смерти и постоянным вкушением умирания.
Как не может человек уничтожить себя, вернуть себя в то небытие, из которого призвал его к жизни Бог, так не дано ему уничтожить в себе память, то есть знание им своей жизни. Но, как жизнь человека, в отрыве от Бога, наполнилась смертью и стала умиранием, так и память его стала знанием смерти и ее царства в мире. Ею он хочет преодолеть время и смерть, «воскресить прошлое», не дать ему быть без остатка поглощенным «бездной времени», но само это воскрешение и оказывается горестным знанием о невозвратимости этого прошлого, о запахе тлена, наполняющем мир. В религии, в искусстве, во всей культуре этого действительно падшего, ибо от подлинной жизни отпавшего человека – «жизнь как подстреленная птица подняться хочет и не может...». Эти взлеты могут быть бесконечно прекрасными, и на земле по-настоящему прекрасна только печаль по подлинной жизни, только память о потерянном и тоска о нем, только «высокая грусть», эти взлеты могут остаться в «памяти» человека как жажда, призыв, раскаяние, мольба – и все же, в последнем итоге, и их поглощает забвение, подобно тому, как после смерти последнего родственника, последнего «помнящего», дикой травой начинает зарастать могила, над которой еще недавно пели «вечную память», и распадается памятник, и невозможно уже разобрать на нем стершихся букв имени, и только двумя страшными и бессмысленными датами остается отмеченной всеми забытая и уже никому ненужная жизнь.
§ XIV
Вот почему спасение человека и мира, вот почему обновление жизни состоит в восстановлении памяти как животворной силы, воспоминания как преодоления времени, в нем совершающегося распада жизни и воцарения смерти. Это спасение совершается во Христе. Он есть воплощение в человеке и для человека, в мире и для мира – памяти Божией, Божественной и животворной любви, обращенной к миру. И Он есть совершенное явление и исполнение в человеке памяти о Боге, как содержания, силы и жизни самой жизни.
Воплощение памяти Божией: если человек забыл о Боге, то Бог не забыл человека, не отвернулся от него. Само падшее и смертное время «мира сего» Он изнутри претворил в историю спасения, открыл смысл его как ожидания спасения и приуготовления к нему, как постепенное восстановление в человеке памяти о себе, и в этой памяти – знания, чаяния, предвосхищения, любви. Чтобы мог человек, при наступлении полноты времени, то есть при совершении этого приготовления, узнать в пришедшем Спасителе Бога, вспомнить забытого и в нем обрести свою потерянную жизнь. Восстановление памятью Божией о человеке памяти человека о Боге – таков смысл Ветхого Завета, и Христа невозможно отделить от него, познать иначе, как через Ветхий Завет, потому что весь он не что иное, как постепенно раскрывающееся узнавание Христа, «творение памяти» Его до Его пришествия во времени. И когда принимает Христа в старческие руки свои Симеон и именует Его «спасением, уготованным пред лицом всех людей», когда в Иорданской пустыне указывает на Него Иоанн Предтеча как на Агнца Божия, берущего на себя грехи мира, когда на пути в Кессарию Филиппову исповедует Его Христом Сыном Божиим Петр, – это не загадочное и необъяснимое «чудо», это – вершина и исполнение той памяти о Спасителе и спасении, того узнавания, в котором память Божия о человеке исполняется как память человека о Боге.
Спасение состоит в том, что во Христе – совершенном Боге и совершенном человеке – воцаряется и восстанавливается память как животворная сила, и, вспоминая, уже не опыту распада, умирания и смерти приобщается человек, а преодолению этого распада «жизнью жительствующей». Ибо Сам Христос и есть воплощение и дар людям памяти Божией во всей ее полноте – как любви, обращенной к каждому человеку и ко всему человечеству, к миру и ко всему творению. Он потому и Спаситель, что в Своей памяти Он «помнит» всех и этой памятью принимает как Свою жизнь всех, Свою же жизнь отдает всем как их жизнь. Но, будучи воплощением памяти Божией, Христос есть также явление и исполнение совершенной памяти человека о Боге, ибо в этой памяти: любви, самоотдаче и общении с Отцом – вся Его жизнь, все совершенство Его человечности.
В памяти Христовой, осуществляемой в нас нашей памятью о Христе, состоит и сущность нашей веры и в ней подаваемой новой жизни. С первых же дней христианства верить во Христа означало помнить о Нем и вспоминать Его. Не просто «знать» о Нем и об Его учении, а знать Его – Живого и Пребывающего среди любящих Его. С самого начала вера христиан была памятью и воспоминанием. Но памятью, восстановленной в своей животворной сущности, ибо, в отличие от нашей природной, падшей памяти с ее иллюзорным «воскрешением прошлого», эта новая память есть радостное узнавание Воскресшего, Живого и потому присутствующего и пребывающего, и не только узнавание, но и встреча и живой опыт общения с Ним. Направленная на «прошлое» – на жизнь, смерть и воскресение, при Понтийском Пилате, – человека Иисуса, – укорененная в этом «прошлом», вера вечно узнает, что Вспоминаемый жив – «и есть и будет» посреди нас. Она не могла бы быть этим узнаванием, если бы не была воспоминанием, но она не могла бы быть воспоминанием, если бы не была знанием Вспоминаемого. Мы не жили «во дни плоти Его», при Понтийском Пилате, и не можем поэтому ни помнить, ни вспоминать того, что происходило тогда. Если же мы не только знаем о происходившем – из дошедших до нас текстов, – но действительно помним и вспоминаем его, если, больше того, в этой памяти и в этом воспоминании состоит, в сущности, наша вера и наша жизнь, то потому, что Вспоминаемый жив, и все то, что совершил Он «нас ради человек и нашего ради спасения», Свою жизнь и смерть, Свое воскресение и прославление, Он даровал и вечно дарует нам, им вечно приобщает нас. И потому уже не «прошлое» вспоминаем мы, а Его Самого, и воспоминание это становится нашим вхождением в Его победу над временем, над распадом его на «прошлое», «настоящее» и «будущее», вхождением не в какую-то отвлеченную и неподвижную «вечность», а в «жизнь жительствующую», в которой все живо, все живет в животворной памяти Божией и все наше: «мир, или жизнь, или смерть, или настоящее, или будущее» – все наше, ибо мы «Христовы, а Христос – Божий» (1Кор. 3:22, 23).
Такова сущность того воспоминания, которое, как сказано выше, составляет основу жизни Церкви и которое осуществляется прежде всего в ее богослужении. Богослужение есть вхождение Церкви в новое время нового творения, собранное памятью Христовой, претворенное Им в жизнь и дар жизни, спасение от распада на «прошлое», «настоящее» и «будущее». В богослужении Церкви – Тела Христова, живущего Его жизнью, Его памятью, – надо нам снова и снова вспоминать, и это значит постигать и узнавать, как для нас, в нас и с нами «совершившиеся», нам данные – творение мира и спасение его Христом и грядущее во славе, но во Христе уже открытое, уже дарованное Царство Божие. Вспоминать, иными словами, и прошлое и будущее как в нас живущие, как нам данные, как в нашу жизнь претворяемые и ее делающие жизнью в Боге.
§ XV
Только в свете сказанного можем понять теперь смысл того поминовения, которое является как бы словесным выражением великого входа, приношения к престолу евхаристических Даров. Этим поминовением мы включаем поминаемых в животворную память Христову: память Божию о человеке, память человека о Боге, в ту двуединую память, которая и есть жизнь вечная. Мы отдаем друг друга – во Христе – Богу и этой отдачей утверждаем, что поминаемый и отдаваемый жив, ибо пребывает в памяти Божией.
Поминовение соединено с приношением и составляет с ним одно целое, являясь словесным его исполнением, потому что Христос принес Себя «за всех и за вся», потому что в Себе Он принес и отдал Богу всех нас, всех соединил в Своей памяти. Воспоминание Христа есть вхождение в Его любовь, сделавшую нас братьями и ближними, в Его служение «братии». Его жизнь и присутствие в нас и «посреди» нас удостоверяется только нашей любовью друг к другу и ко всем, кого посылает, включает Бог в нашу жизнь, и это значит прежде всего в памяти друг о друге и в поминовении друг друга во Христе. Поэтому, принося к престолу Его жертву, мы творим память друг друга, мы опознаем друг друга живыми во Христе и в Нем соединенными друг со другом.
В поминовении этом нет различия между живыми и усопшими, ибо «Бог не есть Бог мертвых, но живых» (Мф. 22:32). В том и вся радость и вся сила этого поминовения, что, включая поминаемых в животворную память Божию, оно стирает грань между живыми и мертвыми, ибо всех осознает и являет живыми в Боге. Поэтому немыслимым и невозможным было бы в ранней Церкви служение особых «заупокойных литургий» (да еще в черных облачениях!). Немыслимым потому, что в каждой Литургии, и именно в этом включении всех в память Божию, совершается соединение всех, как живых, так и усопших, в «жизни жительствующей», и в этом смысле каждая Литургия «заупокойна», в каждой память и любовь Христова, нам данные, торжествуют над смертью, над разлукой и над забвением. «Разлучения не будет, о други...».
Так в поминовении нами самих себя, друг друга и всей нашей жизни, в отдаче ее этим поминовением Богу, исполняется наше приношение. Так приношение нами Христа и Христом нас делает возможным и исполняет наше поминовение.
Глава 7. Таинство единства
Приветствуйте друг друга целованием святым...
1Кор. 16:20.

§ I
В современном чине Литургии возглас «Возлюбим друг друга!» занимает так мало времени, что мы почти не имеем возможности по-настоящему услышать его, услышать не только внешним, но и внутренним слухом. Для нас теперь это только один из возгласов, предшествующих Символу Веры. Но не так было раньше. Из литургических памятников древней Церкви мы узнаем, что после этого возгласа действительно совершалось целование мира, в котором участвовала вся Церковь, все собрание. «Когда наступает время преподания взаимного приятия мира, – говорит св. Иоанн Златоуст, – мы все друг друга лобызаем». И «приветствуют клирики епископа, миряне-мужчины – мужчин, женщины – женщин...». Этот обряд до сих пор сохранился в литургической практике несториан, коптов, армян, практике, не подвергшейся поздне-византийским влияниям и потому часто отражающей более раннюю форму евхаристического священнодействия. И не только – евхаристического, ибо целование мира составляло важную и неотъемлемую часть всего христианского богослужения. Так, оно совершалось после крещения: епископ целовал миропомазанного со словами: «Господь с тобой». При посвящении нового епископа все собрание, как клирики, так и миряне, также приветствовало его «целованием святым», после чего он в первый раз возглавлял евхаристическое приношение.
Из истории этого момента Литургии мы, следовательно, видим, что он претерпел существенное изменение, а именно: из действия, и притом действия общего, он превратился в возглас. А в связи с этой переменой изменилось отчасти и содержание призыва. Современный возглас – «возлюбим друг друга...» – есть призыв к некоему состоянию, в древнейших же его формах он призывает к определенному действию: «приветствуйте друг друга...». И, по свидетельству некоторых памятников, действие это совершалось даже без всякого возгласа: в них, за преподанием мира, следует указание на совершающееся в этот момент целование. Таким образом, очевидно, что, как это не раз случалось в истории богослужения, возглас, выросши сам из действия, затем постепенно вытеснил его, или, вернее, сузил его до одного алтаря, где оно и доныне совершается между сослужащими священниками и дьяконами.
С первого взгляда эта постепенная замена общего действия возгласом и все эти технические подробности не представляют особенного интереса. Не требует как будто пояснения и сам возглас, поскольку все знают, что любовь есть главнейшая христианская заповедь, а потому и напоминание о ней уместно перед важнейшим из всех церковных священнодействий. А если так, то не все ли равно – в призыве любви или же в символе любви (а в целовании мира комментаторы видят, конечно, еще один «символ») состоит это напоминание? Можно к тому же предположить, что исчезновение действия связано было с ростом церкви, с появлением многолюдных собраний в огромных храмах, где никто не знает друг друга и где обряд этот, с нашей точки зрения, был бы простой формальностью.
Но все это так только «с первого взгляда», до тех пор, пока мы не вдумаемся в подлинный и именно литургический смысл этих слов и действий. И прежде всего в смысл самого словосочетания «христианская любовь».
Действительно, мы так привыкли к этому словосочетанию, мы столько раз слышали проповеди о любви и призывы к ней, что нам трудно бывает пробиться к вечной новизне этих слов. Но на новизну эту указывает сам Христос: «Заповедь новую даю вам, да любите друг друга» (Ин. 13:34). Но ведь о любви, о ценности и высоте любви мир знал и до Христа, и разве не в Ветхом Завете находим мы те две заповеди – о любви к Богу (Втор. 6:5) и о любви к ближнему (Лев. 19:18), про которые Христос сказал, что в них «весь закон и пророки» (Мф. 22:40)? И в чем же тогда новизна этой заповеди, новизна притом не только в момент произнесения этих слов Спасителем, но и для всех времен, всех людей, новизна, которая никогда не перестанет быть новизной?
Чтобы ответить на этот вопрос, достаточно вспомнить один из основных признаков христианской любви, как он указан в Евангелии: «Любите врагов ваших» (Мф. 5:44). Слова эти заключают в себе не что иное, как неслыханное требование любви к тем как раз, кого мы не любим. И потому они не перестают потрясать, пугать и, главное, судить нас, пока мы не окончательно еще оглохли к Евангелию. Правда, именно потому, что заповедь эта неслыханно нова, мы большей частью подменяем ее нашим лукавым, человеческим истолкованием ее. Вот уже веками, и по-видимому с чистой совестью, не только отдельные христиане, но и целые Церкви утверждают, что на самом деле христианская любовь должна быть направленной на свое, на то, что любить – естественно и самоочевидно: на близких и родных, на свой народ, на свою страну, на всех тех и на все то, что обычно любим и без Христа и Евангелия. Мы уже не замечаем, что в православии, например, религиозно-окрашенный и религиозно-оправданный национализм давно уже стал настоящей ересью, калечащей церковное сознание, безнадежно разделившей православный Восток и делающей все наши разглагольствования о вселенской истине православия лицемерной ложью. Мы забыли, что про эту – только «природную» – любовь в Евангелии сказаны другие, не менее странные и страшные слова: «Кто любит отца или мать или сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня» (Мф. 10:37), и «Кто приходит ко Мне и не возненавидит отца своего и матери, и жены и детей, и братьев... тот не может быть Моим учеником» (Лк. 14:26). Если же прийти ко Христу и означает исполнение Его заповедей, то, очевидно, христианская любовь не только не есть простое усиление, «увенчание» и религиозная санкция любви природной, но коренным образом от нее отличается и даже противопоставляется ей. Она есть действительно новая любовь, на которую наша падшая природа и наш падший мир не способны и которая потому невозможна в нем.
Но как же тогда исполнить эту заповедь? Как полюбить тех, кого не любишь? Разве не в том тайна всякой любви, что она никогда не может стать плодом одной только воли, самовоспитания, упражнения, даже аскезы? Упражнением воли и самовоспитанием можно достичь «благожелательства», терпимости, ровности в отношениях с людьми, но не любви, о которой преп. Исаак Сирин сказал, что она даже «бесов милует». И что же тогда может означать эта невозможная заповедь любви?
Ответить на это можно только одно: да, заповедь эта была бы действительно невозможной и, следовательно, чудовищной, если бы христианство состояло только в заповеди о любви. Но христианство есть не только заповедь, а откровение и дар любви. И только потому любовь и заповедана, что она – до заповеди – открыта и дарована нам.
Только «Бог есть Любовь» (Ин. 4:16). Только Бог любит той любовью, о которой говорится в Евангелии. И только в Боговоплощении, в соединении Бога и человека, то есть в Иисусе Христе, Сыне Божием и Сыне Человеческом, Любовь самого Бога, лучше же сказать, сам Бог Любовь явлены и дарованы людям. В этом потрясающая новизна христианской любви, – что в Новом Завете человек призван любить Божественной любовью, ставшей любовью Богочеловеческой, любовью Христовой. Не в заповеди новизна христианства, а в том, что возможным стало исполнение заповеди. В соединении со Христом мы получаем Его любовь и можем ею любить и в ней возрастать. «Любовь Божия излилась в сердца наши Духом Святым, данным нам» (Рим. 5:5), и Христом заповедано нам пребывать в Нем и в Его любви: «Пребудьте во Мне и Я в вас. Как ветвь не может приносить плода сама собою, если не будет на лозе: так и вы, если не будете во Мне... Кто пребывает во Мне и Я в нем, тот приносит много плода, ибо без Меня не может делать ничего... Пребудьте в любви Моей» (Ин. 15:4, 5, 9).
Пребыть во Христе – это значит быть и жить в Церкви, которая есть Жизнь Христова, сообщенная и дарованная людям и которая потому живет любовью Христовой, пребывает в Его любви. Любовь Христова есть начало, содержание и цель жизни Церкви, и любовь есть по существу единственный, ибо все остальные объемлющий, признак Церкви: «Посему узнают все, что вы Мои ученики, если будете иметь любовь между собою» (Ин. 13:35). Любовь есть сущность святости Церкви, ибо она «излилась в сердца наши Духом Святым» ; сущность единства Церкви, которая «созидает себя в любви» (Еф. 4:16), сущность, наконец, и апостольства и соборности, ибо Церковь всегда и всюду есть тот же и единый апостольский союз – «союзом любви связуемый». Потому, «если я говорю языками человеческими и ангельскими, если имею дар пророчества и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви: то я ничто. И если я раздам все имение мое, и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею: нет мне в том никакой пользы» (1Кор. 13:1–3). Ибо только любовь всем «признакам» Церкви – единству, святости, апостольству и соборности – дает всю их значительность и действенность.
Но Церковь есть союз любви – или, по выражению Хомякова, «любовь как организм», не только в том смысле, что члены ее соединены любовью, но в том, прежде всего, что через эту любовь всех друг к другу, любовь как саму жизнь, она являет миру Христа и Его любовь, свидетельствует о Нем и любит и спасает мир любовью Христовой. Назначение Церкви – в мире падшем являть, как его спасение, мир, возрожденный Христом. Сущность падшего мира в том, что в нем воцарилось разделение, отделение всех от всех, которого не преодолевает «природная» любовь некоторых к некоторым и которое торжествует и исполняется в последнем «отделении» – в смерти... Сущность же Церкви – явление и присутствие в мире любви как жизни и жизни как любви. Исполняясь сама в любви, она об этой любви свидетельствует в мире и ее несет в мир и ею «врачует тварь», подчинившуюся закону разделения и смерти. В ней каждый таинственно получает силу «любить любовью Иисуса Христа» (Флп. 1:8) и быть свидетелем и носителем этой любви в мире.
Но тогда собрание в Церковь есть прежде всего таинство любви. В церковь мы идем за любовью, за той новой любовью Самого Христа, которая даруется нам в нашем единстве. В церковь мы идем, чтобы эта Божественная любовь снова и снова «излилась в сердца наши», чтобы снова и снова «облечься в любовь» (Кол. 3:14), чтобы, составляя Тело Христово, мы могли пребывать в любви Христовой и ее являть в мире. Но потому так горестно, так противоречит исконному опыту Церкви наше теперешнее предельно индивидуализированное благочестие, которым мы эгоистически отделяем себя от собрания, так что даже стоя в церкви продолжаем ощущать одних «близкими», а других – «далекими», безличной массой, «не имеющей отношения» к нам и к нашей молитве и мешающей нам «духовно сосредоточиться». Как часто как будто «духовно» и «молитвенно» настроенные люди открыто заявляют о своей нелюбви к многолюдным собраниям, мешающим им молиться, и ищут пустых и темных храмов, уединенных уголков, отделения от «толпы»... И действительно, такое индивидуальное «самоуглубление» вряд ли возможно в собрании церкви. В том-то, однако, и все дело, что оно не является целью собрания и нашего участия в нем. О такой индивидуальной молитве разве не сказано в Евангелии: «когда молишься, войди в комнату твою и, затворив дверь твою, помолись...» (Мф. 6:6). Не значит ли это, что собрание в церковь имеет другую цель, уже заключенную в самом слове «собрание»? Через него исполняется церковь, совершается наше приобщение ко Христу и к Его любви, так что, участвуя в нем, составляем «мы многие – одно тело...».
А тогда и целование мира раскрывается нам во всем своем значении. Выше я сказал, что оно составляло неотъемлемую часть церковного собрания с первых дней существования Церкви. И это так потому, что для древних христиан оно было не просто символом любви и не только напоминанием о ней, а священнодействием любви – тем видимым знаком и обрядом, в котором и через который невидимо, но действенно совершается излияние Божественной любви в сердца верных, облечение каждого и всех вместе – в Любовь Христову. В нашем теперешнем предельно индивидуализированном и эгоцентрическом подходе к Церкви обряд этот неизбежно воспринят был бы как пустая «форма». Я ведь не знаю человека, стоящего рядом со мною в церкви, я не могу ни любить, ни не любить его, ибо он «чужой» для меня, и потому – никто. А мы так боимся пустой формы, так предельно «искренни» в своем индивидуализме и эгоцентризме, и вот забываем главное. Забываем, что в призыве «приветствовать друг друга целованием святым» речь идет не о нашей личной, природной, человеческой любви, которой действительно мы не можем любить «чужого», пока он не станет «чем-то» или «кем-то» для нас, а о любви Христовой, вечное чудо которой в том, что она именно чужого (а каждый чужой, на глубине, враг) претворяет в брата, безотносительно к тому, имеет ли он или не имеет отношения ко мне и моей жизни, что само назначение Церкви в преодолении страшного, диаволом в мир введенного и его погубившего отчуждения. И что в церковь мы и приходим за этой любовью, всегда подаваемой нам в собрании братьев.
Вот почему в древности собранные верные призывались не к словесному ответу, а именно к действию. Ибо мы знаем, что сами по себе мы не можем достичь этой любви, как не можем получить «превосходящего всякое разумение» (Еф. 3:19) мира Христова, прощения грехов, вечной жизни и соединения с Богом. Все это подается, даруется нам в Церкви священнотайне, и вся Церковь есть одно великое таинство, священнодействие Христа. В наших жестах, действиях, обрядах действует Христос, все видимое стало «видимостью невидимого», всякий символ исполнился в таинстве. Так в «целовании святом» мы выражаем не свою любовь, а объемлемся новой любовью Христовой. И не в том ли радость этого общения, что эту любовь Христову я получаю от «чужого», стоящего рядом со мною, а он от меня. И в ней мы оба «раскрываемся» друг другу как причастники Христовой любви, и значит – братья во Христе?
Мы можем только захотеть этой любви и приготовить себя к ее приятию. В древности поссорившиеся должны были помириться и простить друг друга до участия в собрании Церкви. Все человеческое должно быть исполнено, чтобы Бог мог воцариться в душе. Приготовить же себя – это и значит спросить себя – идем ли мы к Литургии за этой любовью Христовой, идем ли мы, как алчущие и жаждущие – не только помощи и утешения – а огня, сжигающего все наши слабости, всю нашу ограниченность и озаряющего нас новой любовью Христовой? Или же боимся, что эта любовь ослабит нашу ненависть к врагам, все наши «принципиальные» осуждения, расхождения и разделения? Не хотим ли мы слишком часто от Церкви мира лишь с теми, с кем мы уже в мире, любви к тем, кого мы уже любим, самоутверждения и самооправдания? Но если так, то мы и не получаем этого дара, позволяющего действительно обновить и вечно обновлять нашу жизнь, мы не выходим за пределы собственного «отчуждения» и не имеем действительного участия в Церкви...
Вспомним и то, что это преподание мира и целование любви было в древности начальными действиями литургии верных, то есть самого евхаристического священнодействия. Ибо они не только начинают Евхаристию, но в каком-то смысле делают ее возможной, ибо она есть таинство Нового Завета, Царства Любви Божией. Поэтому, только «облекшись» в эту любовь, можем мы творить воспоминание Христа, быть причастниками Его плоти и крови, чаять Царства Божьего и жизни будущего века.
«Достигайте любви», – говорит Апостол (1Кор. 14:1). И где же достичь ее, как не в том таинстве, в котором Сам Христос соединяет нас в Своей любви?
§ II
Чтение, а позднее – пение Символа Веры введены были в чин Литургии сравнительно поздно – в начале VI века. До тех пор нарочитым местом его в христианском богослужении было таинство крещения. «Возвращением символа» (Redditio Symboli), то есть торжественным исповеданием веры, завершалось приготовление оглашенного к крещальному вступлению в Церковь. Символ Веры и возник в связи с крещением, и только позднее, в эпоху великих догматических споров, его все чаще стали употреблять в качестве мерила православия, как о αοζ – «предел», ограждающий Церковь от ереси. Что же касается Евхаристии, то, будучи, как мы уже знаем, закрытым собранием верных, то есть уверовавших, возрожденных «водою и Духом», получивших помазание свыше, она в сознании ранней Церкви предполагала, как нечто самоочевидное, единство в вере всех участников собрания. Поэтому включение Символа Веры в чин литургии, ставшее довольно скоро повсеместным, было всего лишь подтверждением изначала очевидной, органической и неразрывной связи между единством веры с одной стороны, Церковью и ее самоисполнением в Евхаристии – с другой, связи, составляющей сердцевину опыта и жизни ранней Церкви.
Нам, однако, на связи этой остановиться необходимо, ибо в том, пожалуй, и состоит главное отличие нашего теперешнего опыта от опыта ранней Церкви, что в наше время связь эта не ощущается как самоочевидная, а то единство, о котором так много говорят и спорят в наши дни, как в ней укорененное и из нее вытекающее.
Оговорю сразу же, что формально все как будто остается на месте и связь эта пребывает для православных непреложным законом, огражденным канонами и церковной дисциплиной. Так, согласно этой дисциплине, инославный не допускается к причастию за православной Литургией, потому что по православному учению «общение в таинствах» предполагает единство веры, на котором в свою очередь основано и которое выражает единство Церкви. Так, в силу той же дисциплины, православному запрещено участие в таинствах, совершаемых инославными. Закон этот, однако, все очевиднее воспринимается как формальный, ибо и в нашем официальном, школьном богословии, и в сознании верующих он давно оторван от той реальности, из которой вырос, о которой свидетельствует и вне которой, в сущности, непонятен.
Реальность же эта – изначальный, основополагающий опыт Евхаристии как таинства единства, и это значит – таинства Церкви, которую св. Игнатий Антиохийский определяет как «единство веры и любви». «Нас всех, от единого Хлеба и Чаши причащающихся, соедини друг ко другу во единого Духа причастие», – именно этот, в этих словах евхаристической молитвы св. Василия Великого запечатленный опыт, именно это понимание и восприятие Евхаристии предельно ослаблены в современном церковном сознании. Но тогда что может означать – реально, жизненно, «положительно» – запрет общения в таинствах с инославными, если самими православными Евхаристия давно уже не воспринимается как общение и «соединение друг ко другу», если не только для простых верующих, но и в богословских определениях она стала сугубо индивидуальным «средством личного освящения», к которому каждый прибегает или от которого каждый воздерживается в меру своих личных и по-своему понимаемых «духовных нужд», настроенности, подготовки или неподготовки и т. д.? Очевидно, что если прежде смысл такого запрета состоял в том, что он ограждал реальный опыт Церкви как единства веры и, таким образом, самим своим отрицанием на деле утверждал это единство и о нем свидетельствовал, то при низведении Евхаристии, как впрочем и всех таинств, в категорию одного из «средств освящения», он стал только запретом, лишенным, увы, для все большего числа верующих самоочевидности и духовной убедительности.
§ III
Это ослабление, это, можно даже сказать, перерождение изначального евхаристического опыта, повторяю, фактически санкционировано как нашим казенным богословием, так и тем предельно индивидуализированным благочестием, что почти безраздельно царит в Церкви и потому выдает себя за исконное и традиционное. В богословии санкция эта уже заложена в самом его методе. Заимствованный с Запада и потому казавшийся нашим ученым богословам верхом научности, метод этот состоит в выделении каждого элемента веры и церковного предания в самостоятельный объект, если не в отдельную «дисциплину», как если бы степень постижения каждого из них зависела от умения не соотносить его с другими, а, напротив, выделять и изолировать. Так, те три реальности, о которых идет здесь речь, то есть вера, Церковь, Евхаристия, оказываются каждая предметом отдельного изучения в отдельных разделах, вне связи с двумя другими. А это, в свою очередь, приводит к действительно парадоксальному результату: из поля богословского зрения выпадает как раз то, что соединяет эти три реальности, являет их как реальность триединую: выпадает единство, которое в опыте Церкви составляет подлинное содержание той новой жизни, которую мы принимаем верой, которой мы живем в Церкви и которая подается, как «единого Духа причастие», в Евхаристии.
Убедиться в этом парадоксе не трудно. Так, например, справедливо толкуя о вере как о «главном условии спасения», один из наших лучших, а не худших, догматистов обходит полным молчанием в самом опыте христианской веры заложенный опыт единства, опыт самой веры как единства. Почему? Да потому, что, скованный своим методом выделения и расчленения, в данном случае редукцией веры к «подчиненному и воспринимательному началу в человеке», он оказывается неспособным опознать в единстве одновременно и плод и содержание веры, ее жизнь, ее исполнение в человеке... Так же и в отношении Церкви: «выделив», определив Церковь как «посредницу в освящении человека», школьное богословие неизбежно сводит учение о Церкви – к учению об ее Богоустановленном строе, об ее иерархической структуре, как об условии и форме этого посредничества, но оставляет вне поля своего зрения ни больше ни меньше, как саму Церковь, Церковь как новую жизнь в «единстве веры и любви», как постоянное исполнение этого единства. И, наконец, выделив, в силу все того же безнадежно одностороннего, а потому и порочного метода, таинства вообще и Евхаристию в частности в некий самостоятельный раздел – «о существующих в Церкви средствах к освящению человека», – богословие это попросту игнорирует Евхаристию как прежде всего таинство Церкви, как дар и исполнение того «единства веры и любви», «единого Духа причастия», в котором раскрывается сущность Церкви.
§ IV
Если в богословии выпадение единства объясняется, таким образом, самим методом этого богословия, оторвавшим его от живого опыта Церкви, то в современном благочестии причину этому нужно искать в постепенном растворении веры в том, что лучше всего определить как «религиозное чувство». Многим утверждение это покажется странным, даже бессмысленным, настолько в наши дни понятия эти стали равнозначными, тождественными. Для христианства, однако, в христианском опыте и понимании веры разница между ними поистине огромная. Вера есть всегда и прежде всего встреча с Другим, обращение к Другому, принятие Его как «пути, истины и жизни» (Ин. 14:6), любовь к Нему и желание всецелого единства с Ним – так что «уже не я живу, но живет во мне Христос» (Гал. 2:20). И потому, что вера всегда обращена на Другого, она есть выход человека за пределы своего «Я», коренное изменение взаимоотношений его прежде всего с самим собой. Между тем как «религиозное чувство», в наши дни снова доминирующее в религии, тем-то и отлично от веры, что живет и питается оно самим собою, то есть тем удовлетворением, которое оно дает и которое, в конечном итоге, подчинено личным вкусам и переживаниям, субъективным и индивидуальным «духовным нуждам».
Вера, в ту меру, в какую она подлинная вера, не может не быть внутренней борьбой: «верую, Господи! помоги моему неверию...» (Мк. 9:24). Религиозное чувство, напротив, потому и «удовлетворяет», что оно пассивно, и если на что и направлено, то больше всего на помощь и утешение в житейских невзгодах. Вера, хотя субъектом ее всегда является личность, никогда не индивидуалистична, ибо обращена к тому, что раскрывается ей как абсолютная Истина, по самой природе своей не могущая быть индивидуальной. Поэтому вера неизменно требует исповедания, выражения, привлечения и обращения к себе других. Религиозное чувство, напротив, предельно индивидуалистично, ощущает себя как невыразимое и ежится от всякой попытки выражения и осмысления, как от ненужного и вредного «умствования», рискующего разрушить «простую веру». Вера непременно жаждет целостности просвещения собою, подчинения себе и разума, и воли, и всей жизни. Религиозное чувство, напротив, легко принимает разрыв между религией и жизнью и благополучно уживается с идеями, убеждениями, иногда целым мировоззрением, не только чуждыми христианству, но зачастую открыто ему противоречащими.
Так вот, именно «религиозное чувство», а не вера в изначальном христианском восприятии этого слова, доминирует, если не безраздельно царит в современной православной «церковности». Этой постепенно совершившейся подмены им веры обычно не замечают, потому что извне, на поверхности церковной жизни оно чаще всего выявляет себя как самый что ни на есть стопроцентный оплот подлинной церковности» и «истинного православия». В православном его варианте оно и впрямь выражается преимущественно в утробной привязанности к обрядам, обычаям, традициям, ко всем внешним формам церковной жизни. И вот, благодаря этой внешней «церковности» религиозного чувства, столь многие не понимают, что консерватизм, действительно присущий ему, есть на деле псевдо-консерватизм, глубоко чуждый, можно даже сказать, враждебный изначальному христианскому преданию. Это – консерватизм формы, но не только без отнесения ее к ее содержанию, то есть к вере, в ней воплощенной, ею раскрываемой и даруемой, но и фактически отрицающий само наличие такого содержания. Если религиозное чувство столь «консервативно», столь привержено к форме, что любое, даже самое незначительное изменение этой последней тревожит и раздражает, то это потому, что именно формой, «формой в себе», ее неизменностью, священностью, красотой оно и заворожено и «питается», в ней находит то удовлетворение, в искании которого сама его сущность. И потому еще больше тревожит и раздражает его всякая попытка осмысления формы, искания в ней воплощенной, ею являемой истины – тут, и вполне справедливо, чует религиозное чувство смертельную для себя опасность, нависший над собою суд веры.
Действительно, новизна, абсолютная и вечная новизна христианства – только в вере, только в Истине, которая верою удостоверяется и претворяется в спасение и жизнь. Поэтому без отнесения своего к вере, без постоянного «опознания» самих себя как воплощения и исполнения веры, никакие «формы» в христианстве не действительны, больше того, сами становятся идолами и идолопоклонством, ибо делаются нарушением того поклонения Богу «в духе и истине» (Ин. 4:23), что заповедано и даровано нам Христом. Христианство, это не трудно показать, не создало никаких новых форм, оно восприняло и унаследовало «старые» формы, извечно присущие человеческой религии и жизни. В том, однако, вся вечная новизна его, что древние формы оно не только наполнило новым содержанием, новым смыслом, но поистине претворило и вечно претворяет в само явление, в сам дар Истины, в причастие ей как новой жизни. Но претворение это, повторяю, совершается только верою. «Дух животворит; плоть не пользует нимало» (Ин. 6:63). Только вере, потому что она от Духа и знает Истину, дана сила животворить плоть формы, претворять ее «во единого Духа причастие».
Но этого претворения как раз и не знает, ибо прежде всего не хочет, религиозное чувство. Не знает, не хочет потому, что в самой сущности своей оно агностично, обращено не к Истине, питается и живет не верой как знанием и обладанием Истиной, как жизнью жизни, а самим собою, своим самоуслаждением и самодовлеемостью. Об этом лучше всего свидетельствует поразительное равнодушие к содержанию веры, полное отсутствие интереса к тому, во что верит вера, у подавляющего большинства людей, называющих себя верующими и вполне искренне приверженных Церкви. Лучезарное откровение Троичного Бога, триединства Божественной жизни, тайны Богочеловечества Христова, соединения в Нем – «непреложного, неизменного, неслиянного, неразлучного» – Бога и человека, снисшествие в мир Духа Святого и в Нем – «иного жития, вечного начала», – все то, чем буквально жила ранняя Церковь, чему радовалась как «победе, победившей мир» (1Ин. 5:4), и что было в ней потому предметом напряженного осмысливания и страстных споров, – все это современному «религиозному» человеку не интересно. И это не от греховной лености, не от слабости. Содержание веры, Истина, на которую она направлена, не интересны ему потому, что они не нужны самой его «религиозности», тому религиозному чувству, которое постепенно заменило собою, растворило в себе веру.
Но тогда о каком единстве веры может идти речь, что может само это понятие, столь важное, столь центральное в ранней Церкви и в ее восприятии предания, означать, какому опыту соответствовать? Если ни богословие в его казенной, рационализмом и юридизмом пропитанной форме, ни благочестие, в его редукции к до конца индивидуализированному религиозному чувству, единством не заняты, ибо оно выпало из поля их внимания и интереса, то каково же содержание этого понятия, больше чем когда бы то ни было остающегося одним из главных полюсов, главных двигателей христианства?
Действительно, о христианском единстве, о единстве Церкви, в наши дни говорят не меньше, а по всей вероятности неизмеримо больше, чем прежде. Но вот в том-то все и дело, в том, я не побоюсь сказать, еретический соблазн наших дней, что единство это другое, не то, что составляло сердцевину и главную радость, само содержание христианской жизни с первого дня существования Церкви, что почти незаметно для религиозного сознания в нем совершалась подмена единства, которая в наши дни все очевиднее раскрывается и как измена.
Суть же этой подмены в том, что вместо того, чтобы Церковь принимать, осознавать и переживать как одновременно и источник и дар нового, всегда нового, ибо из мира не выводимого и к нему не сводимого единства, ее саму стали воспринимать как выражение, форму и «санкцию» уже существующего – земного, «природного» единства. Или по-другому: Церковь, как единство свыше, подменили Церковью, как единством снизу. Когда же в служений этому единству снизу, единству плоти и крови, в его выражении и охранении стали полагать главное, если не единственное призвание и назначение Церкви, подмена стала изменой.
Я убежден, что именно в наши дни, и именно потому, что наша эпоха, как никакая другая, буквально одержима культом и пафосом «единства», подмена эта особенно опасна, грозит стать изменой, ересью в полном смысле этих слов, хотя этого-то как раз и не видит большинство верующих «церковных» людей. Не видят же потому, что никакого опыта единства не имеют и не знают, и, следовательно, не хотят, ибо хотеть можно только того, что, хотя бы отчасти – «как бы сквозь тусклое стекло, гадательно» (1Кор. 13:12)- ощутила, познала, полюбила душа и уже не может забыть... Но вот не зная, не помня, хотят и ищут «единства снизу», на него переносят неутолимую в человеке жажду единства. И не понимают, что вне дарованного нам Христом единства свыше и всякое единство снизу не только внутренне обессмысливается и обесценивается, но и неизбежно становится идолом, и, как это ни звучит страшно, саму религию, само христианство тянет назад – в идолопоклонство...
Поэтому нет сейчас у Церкви, и в первую очередь у православного богословия, задачи более насущной и спешной, чем прояснение опыта и знания единства свыше, то есть самой сущности Церкви, отличающей ее от всего в «мире сем», но потому и являющей ее как спасение мира и человека.
§ V
Чем выше слово, тем оно двусмысленнее, тем настоятельнее требует от христиан, употребляющих его, не просто наиболее точного себе определения, но и освобождения, экзорцизма, очищения от изнутри извратившей его лжи. То различение духов, к которому призывает апостол Иоанн Богослов, есть прежде всего различение слов, ибо не только слово пало, как пал весь мир, все творение, но именно с падения слова, с его извращения и началось падение мира, словом вошла в него та ложь, отец которой дьявол. Яд же этой лжи в том, что слово осталось тем же, так что, говоря «Бог», «единство», «вера», «благочестие», «любовь», человек убежден, что он знает то, о чем говорит, тогда как в том и падение слова, что изнутри оно стало «другим», стало ложью о своем Собственном смысле и содержании. Дьявол не создал новых, «злых» слов, как не создал и не мог создать он другого мира, как не создал и не может создать ничего. Вся ложь и вся сила его лжи в том, что он те же слова сделал словами о другом, узурпировал их и превратил в орудие зла, и в том, следовательно, что и он и слуги его в «мире сем» всегда говорят на языке, буквально украденном у Бога.
Но потому и тщетны все попытки свести вопрос о словах, об их содержании и смысле – к вопросу об их определении. Ибо определение совершается опять-таки при помощи слов, словами, и это значит – не выходит и вывести не может из порочного круга, заключившего в себе, поработившего себе все падшее творение. Поэтому не в определении, а в спасении нуждается падшее слово, как и весь падший мир, и спасения этого чает не от самого себя и не от других слов, а от очищающей и возрождающей силы и благодати Божьей.
Таким спасением слов силой Божьей и призвано быть богословие, сущность которого в искании «бого-приличных слов» (Θεοπρεπεις λογοι). Но исполняет оно свое призвание не при помощи определений, не «словами о словах», а отнесением слова к той реальности и к тому опыту ее, которые первичнее слова и по отношению к которым слово есть символ: явление, дар, причастие, обладание... Ибо именно символом, то есть не определением реальности, которая на последней глубине своей неопределима, а ее явлением и даром, причастием к ней и обладанием ею слово было создано, им оно перестало быть в своем падении, им снова становится, становясь самим собою в той встрече с Реальностью, в том принятии ее, которые мы называем верой.
Изъян современного, в том числе, увы, и православного богословия, а потому и столь очевидное бессилие его в том, что оно так часто перестает быть этой отнесенностью, становится «словами о словах» и определением определений. Оно либо, как на современном Западе, пытается перевести христианство на «язык современности», на котором, потому что это не только «падший» язык, но и поистине язык отречения от христианства, богословию нечего сказать, и, усваивая который, оно само становится отречением. Либо же, как это мы часто видим у православных, оно пытается навязать «современному человеку» свой отвлеченный и во многом действительно «архаический» язык, который, в ту меру, в какую он для этого «современного» человека не отнесен ни к какой реальности, ни к какому опыту, остается чуждым и непонятным и над которым ученые богословы производят при помощи все тех же определений и интерпретаций опыты искусственного дыхания.
Но в христианстве вера, как опыт встречи и дара, в этой встрече полученного, первичнее слов, ибо только от этого опыта обретают они не просто свой смысл, но и силу. «От избытка сердца глаголют уста» (Мф. 12:24). И потому слова, к этому опыту не отнесенные, или же от него оторвавшиеся, неизбежно становятся только словами – двусмысленными, удобопревратными и лукавыми.
§ VI
Все сказанное относится в первую очередь к действительно ключевому для христианства слову единство. Нет, я убежден, на человеческом языке слова более Божественного, но потому – в падении своем, в «украденности» своей у Бога – и более дьявольского. И это так потому, что тут как первичный смысл, так и подмена, кража касаются не чего-то только связанного с жизнью, а самой жизни, подлинной жизни в ее первосущности.
Слово «единство» потому Божественно, что в опыте христианской веры отнесено оно, прежде всего, к Самому Богу, к откровению Божественной Жизни как Единства и Единства как содержания и полноты Божественной Жизни. Бог открывает Себя в Своем Триединстве и Триединство как Свою Жизнь, и это значит – как источник и начало всей жизни, как поистине Жизнь жизни... И, может быть, нигде лучше и полнее не выражено, не воплощено знание Церковью этого, всякое разумение, всякое определение превосходящего Единства, чем в иконе всех икон, в рублевской Троице, чудо которой в том, что, будучи изображением Трех, она есть, в глубочайшем смысле этого слова, икона, то есть откровение, явление и видение Единства как Самой Божественной Жизни, как Сущего.
И потому, что на последней глубине своей вся христианская вера обращена к Триединому Богу, есть знание Бога в Его Триединстве, этим же знанием знает она и созданную Им тварную жизнь, знает ее в ее первозданности, знает в падении, знает в спасении. Это, во-первых, знание и опыт творения, то есть Богом созданной и дарованной жизни как единства с Богом и в Нем, только в Нем, со всем творением, всей жизнью. Это, во-вторых, знание и опыт падения, то есть самой сущности зла и греха как разделения – отделения от Бога и потому распада и разложения самой жизни, торжества в ней смерти. И это, наконец, знание и опыт спасения как восстановленного единства с Богом и в Нем – со всем творением, в единстве же этом – сущности новой и вечной жизни, грядущего в силе, но уже дарованного, уже предвосхищаемого Царства Божия: «Да будут едино якоже и Мы» (Ин. 17:22).
А это значит, что единство по отношению к христианской вере не есть нечто хотя бы и важное и желанное, но все же «добавочное», от самой веры отличное, так что может быть вера без «единства» и может быть единство, не верою содержимое, являемое и живущее. В единстве – сама сущность, само содержание веры, которая и есть вхождение в единство, принятие единства, утраченного миром в его падении, и опыт этого единства как спасения и новой жизни. Поэтому про веру сказано, что «праведный верою жив будет» (Рим. 1:17), что «верующий в Сына имеет жизнь вечную»(Ин. 3:36) и «не умрет вовек»(Ин. 11:26). Вера есть причастие единству свыше и в нем – «иного жития, вечного, начало»... Даром же, присутствием, исполнением этого единства свыше, и потому – веры, в «мире сем» является Церковь. По отношению к вере она не «другое», хотя бы с верой и связанное, но именно исполнение самой веры, то единство, принятие которого, вхождение в которое, причастие к которому есть вера. В христианском предании и опыте вера – это то, что приводит к Церкви и вводит в нее, что саму Церковь знает как исполнение веры, как новую тварь и новую жизнь. Человек, говорящий – а таких очень много в наши дни – «я глубоко верующий, но моя вера не нуждается в Церкви», возможно, верит, и даже глубоко, но вера его другая, не та, что с первого дня христианства была жаждой крещального вступления в Церковь и постоянным утолением этой жажды в «единстве веры и любви», за Трапезой Христовой, в Его Царстве. Вся жизнь Церкви «светлеется Троическим единством священнотайне», и, обратно, только в том и только то жизнь Церкви, что этим Божественным единством светится и ему приобщает. Этим светом и, следовательно, в Церкви и Церковью может поэтому жить отшельник, внешне, как преп. Серафим Саровский в своей «дальней пустыньке», отдаленной от церковной «видимости», и им может не жить человек, в эту видимость, в эту внешнюю церковную деятельность с головой погруженный. Ибо весь строй Церкви, все «структуры», вся «видимость» ее только в ту меру и живы, и действенны, и животворят, в какую отнесены к этому Божественному единству свыше, и отнесены не только как «средства» к последней цели – когда «будет Бог все во всем» (1Кор. 15:28), но как уже и сейчас – образ, дар, свет и сила Царства Божия, как поистине – видимость и осуществление ожидаемого...
И вот, только этим единством свыше, в котором подлинная жизнь ее, и благодать, и новизна этой жизни, отделена Церковь от «мира сего», только знанием и опытом этого единства познает его как «мир падший», образ которого проходит (1Кор. 7:31) и который обречен смерти. Ибо, если в «видимости» своей, в своих членах и во всей своей «внешней» жизни Церковь – плоть от плоти и кровь от крови «мира сего», то в своей подлинной жизни, миру невидимой, ибо «скрытой со Христом в Боге» (Кол. 3:3) и только верой узнаваемой, она всецело иноприродна по отношению к нему, потому что в том и падение его, тем он и «мир сей», что грехом оторвана жизнь его от единства свыше и в отрыве этом сама стала распадом, тлением, безнадежной порабощенностью смерти и времени, царящим на земле.
Но потому именно тут, именно в постижении иноприродности Церкви по отношению к «миру сему», сущности ее как единства свыше, раскрывается нам подлинный смысл той подмены, о которой мы сказали выше, что в ней главный и самый страшный соблазн, отравляющий современное церковное сознание, подмены единства свыше – единством снизу.
§ VII
Чтобы понять всю глубину этого соблазна и подлинно ужаснуться ему, нужно прежде всего почувствовать сущность того, что мы называем «единством снизу», противополагая его единству свыше. Это то единство, которым, сколь бы ни был он падшим, смертным и «во зле лежащим», живет – в ту меру, в какую он жив, – «мир сей», и которое, сколь бы оно ни затемнялось и ни извращалось, заложено в нем Богом. Дьявол мог оторвать человека, и в нем – мир, от Бога, мог отравить и обессилить жизнь грехом, пронизать ее умиранием и смертью. Одного он не мог, и не может: изменить самой сущности жизни как единства. Не мог и не может, потому что только Бог есть Творец и Податель жизни, только от Него жизнь, законом которой, поэтому, сколь бы она ни извращалась грехом, остается закон единства. Все живущее в каждом биении жизни живет единством, его чает и к нему стремится.
В том, однако, подмена, в том победа «князя мира сего» (Ин. 14:30), что единство это он оторвал от Бога как своего источника, содержания и цели, оторвал тем, что сделал единство – самоцелью, и это значит на языке веры – идолом. Единство, которое от Бога, перестало быть единством к Богу и в Боге, который один исполняет его как подлинное единство и подлинную жизнь, оно само себя сделало своим собственным содержанием, своим собственным «богом».
И вот, с одной стороны, потому что оно от Бога, единство продолжает светить и в падшем «мире сем» и животворить его: в семье и в дружбе, в чувстве принадлежности к родному народу и ответственности за его судьбу, в любви, сострадании и милосердии, в искусстве, его взлетах и порывах к вечному, небесному и прекрасному, в высоких исканиях ума, в божественной красоте добра и смирения, во всем, иными словами, что в человеке и мире от образа и подобия Божия, затемненного, но неразрушимого. А с другой стороны, в ту меру, в какую перестало оно быть единством к Богу и в Боге и превратилось в самоцель и в идола, стало оно не только «удобопревратным», непрочным, легко распадающимся, но и самоисточником все новых разделений, зла, насилия и ненависти. Само себя обратившее вниз – к земному и природному, внизу – в плоти и крови – полагающее свое начало и свой источник, это единство снизу в ту же меру стало разделять, в какую соединять. Любовь к своему, единство в своем оборачивается враждой к «чужому», не своему, и отделением от него, так что само единство оказывается прежде всего отъединением, самоутверждением и самозащитой против... Все в мире живет единством, и все в мире этим же единством разделено и все время разделяется столкновением и борьбой «единств», ставших идолами. И нигде столь очевидно не проявляется подлинно дьявольская сущность этой подмены, как в тех утопиях единства, что составляют содержание и внутренний двигатель всех без исключения современных идеологий, как «левых», так и «правых», идеологий, в которых дьявольская ложь договаривает себя как окончательное расчеловечение человека, принесение человека в жертву ставшему до конца идолом «единству»...
Вот почему так страшно все более очевидное проникновение соблазна этим «единством снизу» в саму Церковь, отравление им исподволь церковного сознания. Речь идет не о внешних переменах, не о каком-либо пересмотре догматов или канонов, не о «переоценке» предания. Напротив, в отличие от западных христиан, стихийно «капитулирующих» перед духом «нашего времени», православие остается глубоко консервативным, приверженным ко всему овеянному ореолом древности. Больше того, в наши дни глубочайшего духовного кризиса, вызванного торжеством секуляризма, безличной и бесчеловечной технологии, идеологического утопизма и т. д., это ностальгическое притяжение «древности» усиливается в православном «религиозном чувстве», само становится своего рода утопизмом прошлого.
Речь идет о внутренней направленности церковного сознания, о том сокровище, про которое сказано в Евангелии, что там, где находится оно, там будет и сердце человека (Мф. 6:21), и которое составляет внутренний двигатель, внутреннее вдохновение церковной жизни. Для Церкви Христовой таким сокровищем всегда было и всегда будет, и не может не быть, Царство Божие, то есть единство свыше, единство с Богом во Христе Духом Святым. Только для того, чтобы являть его в «мире сем», и тем спасать мир, оставлена и «странствует» на земле Церковь. Только о нем ее свидетельство и благовестие, только в нем ее жизнь. Можно сказать больше: пришествие в мир Христа и в Нем – единства свыше, заповедь Его апостолам, и это значит – Церкви, проповедовать Евангелие всей твари, крестя «во имя Отца и Сына и Святаго Духа» (Мк. 16:15; Мф. 28:19), и это значит – вводить в Церковь и созидать ее, внести в «мир сей» последнее и окончательное разделение – «не мир, но меч» (Мф. 10:34). «Ибо Я пришел разделить человека с отцом его, и дочь с матерью ее, и невестку со свекровью ее. И враги человеку – домашние его...» (Мф. 10:35, 36). Но весь смысл этого поистине спасительного разделения, все абсолютное, коренное отличие его от гибельного разделения, внесенного в мир дьяволом и составляющего саму сущность греха и падения, что оно есть обличение, то есть в буквальном смысле этого слова – явление, раскрытие, выведение «на чистую воду» – дьявольской подмены, лжи, превратившей «единство снизу» в идола, а служение ему в идолопоклонство, в отделение от Бога, в разделение жизни, в гибель и смерть. Только потому, что вошло в мир, явлено и даровано и пребывает в нем Божественное единство свыше, может наконец человек уверовать в него, то есть увидеть, принять всем существом своим, полюбить, осознать его как сокровище сердца и единое на потребу. Но тем самым увидеть и осознать всю глубину, весь ужас, всю безысходность падения, скрытого от него доселе дьяволом под лукавым и соблазнительным гримом «единства снизу». То обращение, что неизменно лежит в основе христианской веры, есть прежде всего обращение от «единства снизу» к «единству свыше», отречение от одного для принятия другого, ибо без отречения невозможно принятие, без «отрицания диавола его и всех ангелов его и служения его» невозможно крещальное сочетание Христу. «И враги человеку – домашние его». О чем эти слова, как не об «единстве снизу», о всяком «единстве снизу», то есть об единстве, ставшем идолом и идолопоклонством, самостью, самоцелью и, следовательно, разделением жизни? «Не любите мира, ни того, что в мире: кто любит мир, в том нет любви Отчей. Ибо все, что в мире: похоть плоти, похоть очей и гордость житейская, не есть от Отца, но от мира сего» (1Ин. 2:15, 16). О чем эта заповедь Апостола любви, как не об отречении от «единства снизу» во имя «единства свыше», от «мира сего», ставшего идолом, во имя мира как причастия Божественному единству свыше, как жизни в Боге?
Вот почему единство свыше, в котором спасение мира, входит в мир Крестом и нам даруется как Крест, которым, по слову Апостола Павла, «для меня мир распят и я для мира» (Гал. 6:14), как постоянная борьба с соблазном «единства снизу», пронизывающим всю жизнь, и самую потаенную, самую «личную», и самую «внешнюю». Но, как смерть, которой Бог не сотворил и про которую сказано Апостолом, что она – «последний враг» (1Кор. 15:26), в вольной, только любовью, только самоотдачей наполненной смерти Христовой разрушается в самой «смертности» своей и гроб делает живоносным, так и разделение, внесенное в мир Христом, будучи обличителем дьявола – лжеца и разделителя, разрушает дело его, ибо им, этим разделением, входит в мир, и в каждом принимающем и живущем им воцаряется то одно подлинное, ибо Божественное, Единство, которым преодолевается и будет до конца побеждено всякое разделение, так что будет Бог – все во всем...
Но вот не выдерживают христиане этого дара, не выдерживают своего высокого и спасительного в «мире сем» призвания. Только в единстве свыше нуждается, сам того не зная, мир, только его жаждет и алчет от Церкви. А они саму Церковь все хотят – веками! – заставить служить всевозможным «единствам снизу», благословлять, освящать, «религиозно» санкционировать их, быть их выражением и оправданием. Именно эти «единства снизу» – природные, национальные, идеологические, политические – стали сокровищем сердца, хотя подмена и скрыта часто от самих тех, кто совершает ее, ибо облечено это сокровище в церковные ризы и говорит так часто на сугубо традиционном, сугубо «православном» языке. Но вот, пусть и зачарованное церковностью, древностью и всем их благолепием, не скажет сердце, этому сокровищу отдавшее себя, слов, которые такой радостью и, главное, такой самоочевидностью звучат, например, в ранне-христианском Послании к Диогнету: «Всякое отечество нам чужбина, и всякая чужбина – отечество...», не назовет христиан «родом третьим», странниками и пришельцами на земле, ибо уже познавшими, уже узревшими всю радость вожделенного отечества, не вздохнет этой свободой во Христе, что одна несет в себе преображение мира, возвращение к Богу всех «единств», всех «ценностей», оторванных от Него дьяволом...
§ VIII
Только теперь, только сказавши это, мы можем вернуться к тому исповеданию веры, которое с первого же дня Церкви было и остается условием крещального вступления в церковную жизнь и которое в теперешнем чине литургии как бы предначинает евхаристический канон, само таинство благодарения и возношения.
«Сердцем веруют к праведности, а устами исповедуют ко спасению» (Рим. 10:10). Мы говорили уже о решающем – в христианской вере – значении слова. Само христианство есть, прежде всего, благовестие, возвещение Слова Божия, а потому – спасение и возрождение слова, претворение его в то, чем оно создано было Богом: в слово не только о реальности, а в слово-реальность, слово-жизнь, слово как явление, дар и «силу многую». Исповедание веры в слове и словом потому так основоположно в христианстве, что единство свыше, составляющее сущность самой Церкви как «единства веры и любви», осуществляется, даруется и принимается прежде всего его именованием, подлинным явлением и воплощением его в слове. Если вся жизнь Церкви и вся жизнь каждого члена ее призваны быть исповеданием, то начало, источник этого исповедания всегда в слове, ибо в нем и им опознается, именуется и исполняется и дар Божий нам, и принятие нами этого дара, то общение, то единство, что и составляет сущность и жизнь веры. Как евангельское слово о Христе являет и дарует нам Самого Христа, воплощенное Слово Божие, так исповедание веры в слове, именование той Божественной Истины, к которой вера обращена, знанием о которой является, есть, тем самым, дар Истины и причастие ей. Поэтому никогда не перестает, никогда не устает Церковь снова и снова, и каждый раз как будто впервые, «едиными устами и единым сердцем», произносить это самое удивительное, самое неисчерпаемое из всех человеческих слов: «Верую!» И именовать, называть ту Божественную Истину, знанием и светом которой она живет. По этому, будучи само осуществлением «единства веры», исповедание веры в самом себе несет и дарует радость об этом единстве, есть радостное священнодействие Церкви. И потому, наконец, именно оно, именуя единство свыше, вводит нас в Таинство этого единства, начинает собою евхаристическое восхождение к трапезе Христовой в Его Царствии...
Но исповедание веры есть также и суд Церкви, как и суд каждого из нас, членов Церкви, над собою. «От слов своих оправдаешься, и от слов своих осудишься» (Мф. 12:37). В нем мерило и в нем обличение всех наших подмен и измен, в нем неподкупная проверка того, где и в чем сокровище нашего сердца, проверка самой нашей веры.
Все в Церкви, все ее формы и структуры, и даже богослужение и благочестие, можно «перетолковать», ибо нет предела хитрости и лукавству князя мира сего, все в этом мире – даже религия, даже «духовность», даже видимое благолепие – может стать идолом и идолопоклонством. Но пока повторяет Церковь, и каждый из нас с нею и в ней, исповедание веры и им судит себя и снова и снова просвещает Истиной, не одолеют ее врата адовы и не иссякнет вечно возрождающая, вечно исцеляющая сила ее жизни, «светлеющейся Троическим единством священнотайне».
Глава 8. Таинство возношения
Господи! Хорошо нам здесь быть...
Мф. 17:4.

§ I
«Станем добре, станем со страхом, вонмем, святое возношение в мире приносити...». Когда после исповедания веры слышим мы этот призыв, совершается в Литургии нечто трудно выразимое словами, происходит, лишь изнутри, лишь духовно ощутимый, «переход в другой ряд». Что-то завершено и что-то теперь так очевидно начинается.
Что? Общепринятый ответ на этот вопрос звучит так: начинается евхаристический канон – та главная часть Литургии, во время которой и совершается таинство, то есть преложение или пресуществление евхаристических даров хлеба и вина в Тело и Кровь Христовы. Но ответ этот, хотя формально и правильный, сам, в свою очередь, вызывает на вопрошание, требует уточнения, ибо, как я постараюсь показать, понимать его можно по-разному, а между тем от того или иного понимания его зависит и все понимание Литургии, места ее не только в нашей жизни, и даже не только в жизни Церкви, но и в тайне спасения мира, как возврата и восхождения твари к Творцу.
Так прежде всего, что означает, точнее – что может и что должно означать определение этой части Литургии как главной? Слово это предполагает некое соотношение, некую связь между «главным» и «неглавным» и вне этой связи не имеет никакого смысла. Но ведь то схоластическое, школьное богословие, с легкой руки которого определение это возникло и стало общепринятым и как бы самоочевидным, само никакими другими частями Литургии никогда не занималось и не занимается. Напротив, именно оно, сначала на Западе, а потом, подражательно, и на Востоке, свело все таинство Евхаристии к одной этой части («евхаристический канон»), и даже не к ней, а к одному внутри нее моменту (пресуществление). И именно благодаря этой редукции все остальные части Литургии, те, о которых мы говорили в предшествующих главах, оказались по отношению к этой, уже, следовательно, не главной, а единственной части, – иноприродными и для богословского определения и уразумения таинства Евхаристии – ненужными. И, наконец, именно эта их «ненужность» для богословия и сделала их уделом, с одной стороны, «литургистов» и «уставщиков», с другой же – «религиозного чувства» и свойственного ему безудержного стремления повсюду в богослужении находить «изобразительный символизм», к таинству обычно не имеющий никакого отношения.
Всякому, кто мало-мальски внимательно прочел предшествующие главы, должно быть ясно, что если таков смысл слова «главная» в определении той, тем не менее действительно главной, части Литургии, к изъяснению которой мы теперь приступаем, то смысл этот я решительно отвергаю. Отвергаю потому, что в нем вижу самый яркий пример и доказательство не только односторонности или недостаточности, но – скажу прямо – порочности нашего школьного, мертворожденного, западнического богословия, порочности, столь очевидно нигде не являемой, как в подходе к святая святых Церкви – к Евхаристии и таинствам. Поэтому не для пущей торжественности, а совершенно сознательно и ответственно каждую главу, посвященную первым частям Литургии: входу и собранию, чтению и проповеди Слова Божия, приношению, целованию мира и исповеданию веры, – я озаглавил словом Таинство. Ибо свою задачу я в том и вижу, чтобы по возможности показать Божественную Литургию как единое, хотя и многочастное священнодействие, как единое Таинство, в котором все части его, весь порядок и строй каждой из них, и их соподчиненность друг другу, необходимость каждой для всех и всех для каждой, и являют нам неисчерпаемый, предвечный, всеобъемлющий, поистине Божественный смысл совершаемого и совершающегося.
Таково, во всяком случае, предание Церкви, таков живой опыт ее, в котором Таинство Евхаристии неотделимо от Божественной Литургии, ибо назначение ее – всего ее последования, чина, строя – в том и состоит, чтобы явить нам смысл и содержание Таинства, ввести нас в него, претворить нас в его участников и причастников. Между тем, именно это единство, эту целостность Евхаристии, эту нерасторжимую связь таинства с Литургией и разрушает школьное богословие своим произвольным выделением в Литургии одного «момента» (акта, формулы) и отождествлением его одного с таинством. Речь здесь идет не о разногласии в отвлеченных определениях, не о богословских тонкостях, а о самом глубоком и существенном: о том, как и где искать ответа на вопрос – что совершается в Евхаристии? Если для Церкви не только ответ на этот вопрос, но и сам вопрос, то есть правильная его постановка, укоренены в Литургии, то это потому, что Евхаристия есть для нее увенчание и исполнение Литургии, как Литургия есть увенчание и исполнение всей веры, всей жизни и всего опыта Церкви. Школьное богословие, однако, не Литургию вопрошает о смысле таинства. Порочность, трагедия его в том, что оно на деле подменяет сам вопрос, заменяет его другим вопросом, укорененным не в опыте Церкви, а в «совопросничестве века сего», – в вопросах, категориях мысли, можно почти сказать – в любопытстве – падшего, верою не возрожденного и не просвещенного разума. Так, создав свое собственное, априорное и самодовлеющее определение таинства, оно к нему обращает, ему навязывает вопросы и проблематику, которые по-настоящему сами нуждаются в отнесении себя к опыту Церкви, к своей – в свете опыта этого – оценке.
§ II
На протяжений теперь уже веков проблематика эта оказалась сведенной к двум вопросам: когда и как? Когда, то есть в какой момент, хлеб и вино становятся Телом и Кровью Христовыми? Как, то есть в силу какой причинности, это совершается? В ответ на эти вопросы написаны буквально сотни книг, они составляли, да и до сих пор составляют предмет напряженных споров – между католиками и протестантами, между Востоком и Западом. Но вот стоит только попытаться отнести все эти домыслы и теории к непосредственному опыту Литургии, к той обедне, что служится в храме, как очевидным становится, до какой степени объяснения эти остаются по отношению к такому опыту внешними, извне ему навязанными и потому не только ничего по-настоящему не объясняющими, но в конце концов просто ненужными.
Действительно, что – не словесно, не отвлеченно, а реально – для нашей веры, богообщения, духовной жизни, спасения – означает то, к Аристотелю восходящее, различение субстанций и акциденций, при помощи которого схоластика отвечает на вопрос, как совершается пресуществление хлеба и вина в Тело и Кровь Христовы. Пресуществление, состоящее, согласно этому опыту, в замене «субстанции» (сущности) хлеба – сущностью Тела Христова, а «акциденций» Тела – акциденциями хлеба? Вере, каждое воскресенье со страхом Божиим и любовью исповедающей «сие есть самое пречистое Тело Твое... сия есть самая честная Кровь Твоя...», объяснение это не нужно, для разума же оно все равно остается непонятным насилием над теми самыми «законами», на основании которых оно якобы построено.
Так же и с вопросом когда, то есть в какой момент, в силу какой «причинности» совершается пресуществление. Западная схоластика отвечает: в момент произнесения священником установительных слов: «сие есть Тело Мое... сия есть Кровь Моя...», слов, составляющих, таким образом, «тайносовершительную формулу», то есть формальную – «необходимую и достаточную» – причину пресуществления. Православное богословие, отвергая – и, как мы увидим дальше, справедливо – это латинское учение, со своей стороны утверждает, что преложение совершается не установленными словами, а эпиклезой, то есть молитвою призывания Св. Духа, которая в нашем чине Литургии непосредственно за этими словами следует. Но скованное, в сущности, тем же методом, той же «проблематикой», оно не раскрывает, в чем же в конце концов смысл и важность этого спора. Выходит так, что одна «тайно совершительная формула» заменяется другой, один «момент» – другим «моментом», но без раскрытия самой сущности эпиклезы, подлинного значения ее в Литургии.
Смысл всего сказанного, подчеркиваю, это снова и снова, не в том, чтобы просто снять эти вопросы, убедить в ненужности или невозможности богословского уразумения и объяснения Евхаристии, согласно избитой, но на глубине богохульной формуле: «Понять этого нельзя, в это нужно только верить». Верую и исповедую, что нет для Церкви, для мира, для человека вопроса более важного, более насущного, чем вопрос: что совершается в Евхаристии?Вопрос этот подлинно соприроден вере, которая живет жаждой вхождения в разум Истины, жаждой словесного (λογικη), то есть разумного. Божью Премудрость являющего и в ней укорененного служения Богу. Он есть поистине вопрос о последнем смысле и назначении всего сущего, о таинственном восхождении туда, где «Бог будет всяческая во всем» (1Кор. 15:28), и потому вопрос, самой верой постоянно излучаемый как таинственное горение сердца у учеников на пути в Эммаус. Но потому-то и так важно насущный вопрос этот освободить, очистить от всего того, что затемняет, умаляет и искажает его, и это значит, в первую очередь, от тех «вопросов» и «ответов», порочность которых в том, что они не земное объясняют небесным, а небесное и надмирное сводят к земному, к своим «человеческим, только человеческим», нищим и немощным «категориям».
Да, с призыва «станем добре» действительно вступаем мы в главную часть Божественной Литургии. Но главная она по отношению к другим частям ее, а не в отрыве и отделении от них, главная потому, что в ней находит свое исполнение все то, о чём свидетельствует, что, являет, к чему ведет и возводит вся Литургия, начинается то таинство возношения, которое было невозможным без таинства собрания, таинства приношения и таинства единства, но в котором, – и именно потому, что оно есть исполнение всей Литургии, – дается нам понимание всякое разумение превосходящего и, однако, все являющего, все объясняющего Таинства. Именно об этом «отношении», о целостности и единстве евхаристического священнодействия напоминает, к нему обращает наше духовное внимание призыв дьякона стоять хорошо.
§ III
Хорошо... Слово это, как, впрочем, и все слова, как сам падший язык человеческий, выветрилось, выдохлось, ослабело, стало означать более или менее «что угодно»: угодно нам, угодно миру сему, угодно дьяволу. Только иногда, да и то отчасти – в поэзии, в художествах слова – вспыхивает оно в своей первозданной чистоте и силе, в своем изначальном, Божественном смысле. Ибо, как всякое подлинное слово, оно от Бога, и для того, чтобы услышать его в литургическом его звучании и смысле, понять, что означает, что являет оно в начале евхаристического возношения, нужно возвести его к Богу, услышать его там, где прозвучало оно в первый раз как некое первосущное откровение.
«И увидел Бог, что это хорошо» (Быт. 1:8). Вот оно, это слово, в своем начальном звучании, вот само оно как начало. Но как услышать, как понять и как принять его? Как объяснить его при помощи других слов, если все они по отношению к нему – первичному – вторичны, сами только от него получают и смысл свой и силу? Да, конечно, «культура», «наука», «философия» достаточно грамотны, достаточно знают, чтобы определить его формально: хорошо то, что соответствует своей природе, назначению, замыслу, в чем форма, или исполнение, соответствует содержанию, или заданности. В применении к библейскому тексту выходит, следовательно, так: и увидел Бог, что сотворенное Им соответствует Его замыслу и потому – хорошо... Все верно, все правильно правильностью прописи, но какие же это нищие слова, как бессильны они передать главное: само откровение хорошести хорошего, то откровение о мире, о жизни, о нас самих, что несет и являет в себе это Божественное хорошо, ту полноту радости, то восхищение, которыми оно светит и животворит. Но тогда – где же находим мы не объяснение, не определение, а прежде всего сам опыт, непосредственное знание этого первозданного, нетленного хорошо? Мы находим его, мы слышим и принимаем это слово там, где прозвучало оно снова во всей своей силе и полноте, прозвучало как человеческий ответ на Божественное хорошо. «Господи! хорошо нам здесь быть» (Мф. 17:4). Этим ответом, там, на горе Преображения, засвидетельствовано было навсегда, навеки принятие человеком Божественного хорошо как своей жизни, как своего призвания. Там, в этом «облаке светлом», осенившем его, увидел человек, «что это хорошо», и принял и исповедал... И вот этим видением, этим знанием, этим опытом на последней своей глубине и живет Церковь, в этом опыте и начало ее и исполнение, как и начало и исполнение всего в ней. Действительно, можно до бесконечности разговаривать о Церкви, пытаться объяснить ее, можно изучать экклезиологию, можно спорить об апостольском преемстве, канонах и принципах церковного устройства, и, однако, без этого опыта, без его тайной радости, без отнесенности всего к этому «хорошо нам здесь быть», все это остается словами о словах.
Средоточием же этого опыта, одновременно и источником его и присутствием, даром и исполнением является Божественная Литургия – постоянное восхождение, возношение Церкви на небо, к престолу славы, в невечерний свет и радость Царства Божия. «В храме стояще, на небеси стояти мним...». Слова эти – не благочестивая риторика, в них выражена сама сущность, само назначение и Церкви, и богослужения ее как, прежде всего, именно литургии, то есть действия (εργον), в котором одновременно и раскрывается и исполняется сущность действующего. Но в чем же эта сущность, в чем последний смысл Божественной Литургии, как не в явлении и даровании нам этого Божественного хорошо? Откуда, как не из «Господи, хорошо нам здесь быть», одновременно и надмирная, небесная и космическая красота ее, та целостность, в которой все – и слова, и звук, и краски, и время, и пространство, и движение, и все нарастание их раскрываются, осуществляются как воссоздание твари, как: наше, как всего мира восхождение горе, туда, куда вознес и вечно возносит нас Христос? И потому, если вообще уместно здесь говорить о причинности, о «когда» и «как», то причинность эта, связывающая Литургию воедино, делающая каждую часть ее именно частью, ступенью, и тем самым условием и «причиной» дальнейшего восхождения, заключена в этом хорошо, знанием и опытом которого, причастием к которому и живет Церковь. Оно, это Божественное хорошо, собирает Церковь как воссозданное Богом новое творение. Оно собрание это претворяет во вход и восхождение, оно отверзает ум для слышания и принятия Слова Божия, оно вводит нашу жертву, наше приношение в единую, неповторимую и всеобъемлющую жертву Христову, оно исполняет Церковь как единство веры и любви, оно, наконец, подводит нас к тому порогу, к которому мы теперь подошли, к той поистине главной части, в которой все это движение и нарастание найдет свое завершение и исполнение за трапезой Христовой, в Его Царстве... И потому, не будь вся Литургия даром и исполнением этого Божественного хорошо, мы не знали бы, что исполняется в этой главной части, не знали бы, что совершается в Евхаристии и в вершине ее – претворении Хлеба и Вина – с нами, с Церковью, с миром, со всеми и всем..
Об этом «хорошо» и свидетельствуют, к стоянию в нем и призывают слова дьякона, которыми начинается главная, ибо все в себе имеющая исполнить, часть Литургии.
§ IV
Три возгласа предстоятеля, три кратких ответа собрания составляют вступительный «диалог», которым открывается таинство возношения.
Сначала – торжественное благословение. Оно имеется во всех без исключения дошедших до нас евхаристических молитвах, хотя и в разных формулировках: от краткого «Господь с вами» римской и александрийской литургий до нашей троичной формулы, почти тождественной с той, что находим мы у апостола Павла (2Кор. 13:13) – «Благодать Господа нашего Иисуса Христа и любовь Бога Отца и причастие Св. Духа буди (да будет) со всеми вами». Смысл этого благословения всегда и всюду тот же: это торжественное утверждение и исповедание того, что Церковь собрана во Христе и в Нем приносит Евхаристию. Это значит: в таком единстве с Ним, что все, деланное нами, совершает Он, и все, Им совершенное – даровано нам...
Именно это подчеркивается необычностью троической формулы этого благословения, необычностью ее по отношению к той, которая употребляется всегда: Отец, Сын и Св. Дух. Евхаристическое благословение начинается с Христа, с преподания Его благодати. А это так потому, что в этот момент Литургии сущность благословения не в исповедании Пресвятой Троицы в Ее предвечной сущности, а в раскрытии, свидетельствовании, можно почти сказать – переживании того, как знание Бога, составляющее сущность жизни вечной (Ин. 17:3), как примирение, единство и общение с Ним дарованы и вечно даруются нам как наше спасение. Даровано же нам это спасение во Христе, Сыне Божием, ставшем Сыном Человеческим, в котором «мы имеем мир с Богом... и получили доступ к благодати...» (Рим. 5:1, 2), «доступ к Отцу, в одном Духе» (Еф. 2:18). Ибо мы «имеем единого посредника между Богом и человеками, человека Христа Иисуса» (1Тим. 2:5), сказавшего: «Я есмь путь и истина и жизнь; никто не приходит к Отцу, как только через Меня» (Ин. 14:6). Христианская вера начинается со встречи со Христом, с принятия Его как Сына Божьего, являющего нам Отца и Его Любовь. Это принятие Сына, это соединение в Нем с Отцом исполняется как спасение, как новая жизнь, как Царство Божие в причастии Св. Духа, который есть сама Божественная Жизнь, сама Божественная Любовь, само причастие Богу... И вот, Евхаристия и есть таинство нашего доступа к Богу и знания Его и соединения с Ним. Приносимая в Сыне, она приносится Отцу. Приносимая Отцу, она исполняется в причастии Св. Духа. И потому Евхаристия есть вечно живой и животворящий источник знания Церковью Пресвятой Троицы, знания не отвлеченного (догмат, учение), каковым оно, увы, остается для столь многих верующих, а знания как постоянного узнавания, как встречи, как опыта, и потому – причастия жизни вечной.
§ V
Следующий возглас предстоятеля: «Горе имеем сердца» (да будут сердца наши высоко) – принадлежит всецело и исключительно Божественной Литургии, мы не находим его ни в каких других службах. Ибо возглас этот не просто призыв к некоей возвышенной настроенности. В свете всего сказанного выше, он раскрывается как утверждение, что Евхаристия совершается не на земле, а на небе. «Нас, мертвых по преступлениям, Бог оживотворил со Христом, – благодатью вы спасены, – и воскресил с Ним, и посадил на небесах во Христе Иисусе» (Еф. 2:5, 6). Мы знаем уже, что с самого начала Литургии, с самого нашего входа и «собрания в церковь», началось это восхождение на небо, где «сокрыта со Христом в Боге» (Кол. 3:3) наша подлинная жизнь. И надо ли еще доказывать и объяснять, что небо это ничего общего не имеет с тем «небом», которое, ради якобы спасительной для христианства «демифологизации», объяснения его «современному» человеку, со снисходительной научностью развенчивает Бультман и его последователи, и про которое полторы тысячи лет тому назад уже все сказал св. Иоанн Златоуст: «Что мне до неба, когда я созерцаю Владыку неба, когда сам становлюсь небом?»
Мы потому и можем сердца наши «иметь горе», что это горе, это небо в нас самих и посреди нас, что оно возвращено, восстановлено нам как наше подлинное и вожделенное отечество, как родина, на которую мы вернулись после мучительного изгнания и по которой вечно тоскует и стенает, памятью о которой живет все творение. Если о земном, о нас самих, о Церкви мы говорим в категориях восхождения, то о небесном – о Боге, о Христе, о Духе Святом говорим мы в категориях нисхождения. Но говорим мы о том же, самом, говорим о небе на земле, о небе, преображающем землю, о земле, воспринимающей небо как последнюю правду о себе. «Небо и земля прейдут» (Мк. 13:31), прейдут в противоположности своей, в разрыве своем друг от друга, прейдут потому, что будут претворены в «новое небо и новую землю» (Откр. 21:1), в Царство Божие, в котором «будет Бог все во всем». В это – для «мира сего» еще только грядущее, но во Христе уже открытое и в Церкви уже «предвосхищаемое» – небесное и горнее Царство Божие и возводит и возносит нас Евхаристия, в нем и совершается...
Но потому и призыв этот, «горе имеем сердца», звучит также и как некое последнее и торжественное предостережение. «Будем бояться, чтобы нам не остаться на земле» (Св. Иоанн Златоуст). Мы можем, мы свободны остаться долу, внизу, не услышать, не увидеть, не принять этого поистине трудного восхождения. Но оставшемуся на земле нет места в этой небесной Евхаристии, и тогда само присутствие на ней становится нашим осуждением. И когда хор, а его устами каждый из нас, отвечает: «Имамы ко Господу» – мы обратили сердца наши горе – ко Господу, – совершается над нами суд. Ибо не может обратить сердце горе только в эту минуту тот, кто, пускай и падая и греша, не обращен к небу во всей своей жизни, кто небом не мерит землю всегда. Поэтому, слыша этот последний призыв, спросим себя: обращено ли ко Господу наше сердце, в Боге ли, в небе ли его последнее сокровище? Если да, то, несмотря на всю нашу слабость, на все наши падения, мы приняты на небо, мы узрим теперь свет и славу Царства. Если нет – таинство пришествия Господа к любящим Его будет для нас таинством грядущего суда...
§ VI
«Благодарим Господа. Достойно и праведно...». Этими словами начиналась традиционная еврейская молитва благодарения, их произнес Господь, когда начинал – этой старой молитвой – то свое новое благодарение, которое должно было вознести человека к Богу и спасти мир. И, как тоже было предписано, Апостолы ответили: «Достойно и праведно». И Церковь, каждый раз, что совершает она воспоминание этого благодарения, повторяет за ними и с ними: достойно и праведно.
Спасение завершено. После тьмы греха, отпадения и смерти вот снова приносит человек Богу чистое, безгрешное, свободное и совершенное благодарение. Человек возвращен на то место, которое уготовил ему Бог, создавая мир. Он стоит на высоте, перед престолом Бога, он стоит на небе, пред Лицом самого Бога, и свободно – в полноте любви и ведения – соединяя в себе весь мир, все творение, приносит благодарение, и в нем весь мир утверждает и признает благодарение это «достойным и праведным». Это – Христос. Он один без греха, Он один – Человек, во всей полноте его назначения, призвания, славы. Он один в Себе восстанавливает и возвращает к Богу «падший образ», и потому благодарение Христово теперь приносим мы, его слышим, в нем участвуем, когда начинает предстоятель молитву Евхаристии, заповеданную нам Христом и навеки веков соединившую нас с Богом.
Глава 9. Таинство благодарения
За все благодарите...
1Сол. 5:18.

§ I
В учебниках литургики молитва благодарения, к которой, как к своей вершине и исполнению, привело нас евхаристическое священнодействие, рассматривается обычно по частям, издавна обозначенным латинскими или греческими наименованиями: praefatio, sanctus, anamnesis и т. п. Такое деление, дополнительно соответствующее строю и порядку евхаристической молитвы, могло бы быть полезным для уразумения ее как именно исполнения Литургии, и, надо думать, с этой целью и возникло оно в литургической науке. На деле, однако, оно привело, как это ни покажется странным, буквально к обратному результату. В сознании литургистов и богословов, а вслед за ними и самих верующих, это явление и впрямь разделило евхаристическую молитву, как бы разбило ее на несколько молитв, которые, хотя они и следуют одна за другой, уже не воспринимаются как целое, как одна и единая молитва. Более того, если для литургистов предметом изучения остаются все эти части, их исторический генезис, сходство и различие между ними во множестве дошедших до нас из древности евхаристических гимнов, то богословы давно уже все свое внимание сосредоточили на той части, которую отождествили они с «тайносовершительной формулой», то есть с моментом и формой преложения евхаристических даров.
Фрагментации евхаристической молитвы способствовала, конечно, и восторжествовавшая в Церкви практика тайного, то есть «про себя», чтения ее священником. О причинах возникновения этой, ранней Церкви совершенно неведомой, практики я намереваюсь говорить в особом экскурсе, поскольку вопрос это сложный и обсуждение его в данной связи заняло бы слишком много места. Сейчас скажу только, что вот уже несколько веков, как народ Божий, миряне, которых ап. Петр называет «родом избранным, царственным священством, народом святым, людьми, взятыми в удел» (1Пет. 2:9), просто, не слышат и потому, конечно, не знают этой поистине молитвы всех молитв, которой совершается таинство и исполняются сущность и призвание самой Церкви. Все, что молящиеся слышат, – это отдельные возгласы и отрывочные фразы, связь которых между собою, да иногда и просто смысл, остаются непонятными, как например: «...победную песнь поюще, вопиюще, взывающе и глаголюще...». Если же добавить к этому, что во многих православных церквах эта, ставшая «тайной», молитва читается к тому же при закрытых царских вратах, а иногда даже и при задернутой алтарной завесе, то не будет преувеличением сказать, что молитва благодарения фактически выпала из церковного служения. Миряне, я повторяю, ее просто не знают, богословы ею не интересуются, а священник, вынужденный читать ее глазами, под пение, да еще зачастую «концертное», хора, вряд ли способен воспринять ее во всей полноте, единстве и целостности. И, наконец, в самих богослужебных книгах она давно уже печатается именно в раздробленном виде, разделенная точками там, где по смыслу их не должно быть, а также и с различными вставками, попавшими в нее из чисто случайных источников.
Ввиду такого положения, в котором я, по совести, не могу не видеть глубокого упадка, объяснение евхаристической молитвы и нужно начать с раскрытия ее единства, то есть взаимного соединения в ней, как в неразделимом целом, всех тех частей, на которые делит и дробит ее и литургическая наука, и, увы, богослужебная практика. Ибо, повторяю, только в этом целом раскрываются смысл и сила ее как именно тайносовершителъного акта, как исполнения Таинства Евхаристии.
Замечу сразу же, что этому единству отнюдь не противоречит множественность дошедших до нас евхаристических молитв. В древности почти каждая церковная область имела свою анафору, то есть форму и текст молитвы благодарения. Ранняя Церковь, свободная от развившейся позднее одержимости единообразием, это последнее никоим образом не отождествляла с единством. Да и сейчас в православной церкви существуют две литургии – св. Иоанна Златоуста и св. Василия Великого, отличающиеся одна от другой главным образом текстом молитвы благодарения. Поэтому, когда мы говорим об единстве этой молитвы, мы имеем в виду не внешнее, словесное единство, которого никогда не было в Церкви, а нечто неизмеримо более глубокое. Мы говорим об единстве веры и опыта Церкви, из которого все эти молитвы родились. Ибо, каковы бы ни были смысловые различия между ними, все они являют и воплощают один и тот же целостный опыт, одно и то же знание, одно и то же свидетельство. Опыт, про который можно с одинаковым основанием сказать и то, что для определения его не хватит всех человеческих слов, и то, что для имеющих его – он живет, распространяется и животворит в самых кратких, немногочисленных и простых словах.
§ II
Итак, что же дает этой главной, поистине «совершительной» молитве литургии ее единство, претворяет ее в то целое, о котором мы утверждаем, что в нем и им совершается Таинство всех таинств? На этот первый и основной вопрос Церковь буквально с первого дня своего существования дала ответ, назвав не только саму эту молитву, но и всю литургию одним Словом. Слово это –Евхаристия, Благодарение.Так Евхаристией назвала и называет Церковь и приносимые дары, и молитву, их освящающую, и принятие их верующими. Приобщившись св. Тайн, мы молимся о том, чтобы было нам «благодарение сие в здравие и веселие...». Отсюда следует, очевидно, что как призыв предстоятеля – Благодарим Господа, так и ответ на него собрания – Достойно и праведно, относятся не к одной лишь «вводной» части евхаристической молитвы – Praestatio в терминологии литургистов, – а суть то начало, та основа и тот ключ ко всему ее содержанию, вне которых святейшая тайна Евхаристии остается скрытой от нас. Все возношение, анафора, как издревле называется эта часть литургии, есть от начала до конца благодарение. Однако, чтобы сегодня, после веков забвения, понять смысл этого утверждения, понять то, что для ранней Церкви было радостно-самоочевидным, не требующим никаких объяснений, мы должны сначала пробиться сквозь глыбы истолкований, самоочевидность эту затерявших, к изначальному христианскому смыслу и опыту благодарения.
Лучше всего, полнее всего было бы просто сказать: благодарение – это опыт рая. Но слово «рай» тоже ослабело и выдохлось в современном христианском сознании, его, как наивного и примитивного, избегают ученые истолкователи христианства, и его тоже нужно как бы откапывать. Однако, может быть потому и ослабело оно, что оказалось оторванным от своего церковного звучания, от того опыта рая, в даре и предвосхищении которого состоит первейший и глубочайший смысл церковного богослужения. «В храме стояще, на небе стояти мним...». И вот, празднуя в день Рождества Христова пришествие Бога в мир, поет Церковь: «...и Серафим отступает от древа жизни и аз райския пищи приобщаюся...». Вот из лучезарной глубины пасхальной ночи обращаем мы к воскресшему Христу ликующее утверждение: «Ты открыл нам райские двери...». И мы снова узнаем, что рай – это первозданное состояние человека и всего творения, состояние их до грехопадения, до изгнания из рая, и состояние их по спасении их Христом, обещанная Богом и во Христе уже дарованная, уже открытая человеку вечная жизнь. Что рай, иными словами, – это то начало и тот конец, к которым отнесена и которыми определяется и решается вся жизнь человека, и в нем – всего творения. По отношению к которым постигаем мы и Божественный источник нашей жизни, и наше отпадение от Бога, наше порабощение греху и смерти, и наше спасение Христом, и нашу судьбу в вечности. Мы созданы в раю и для рая, мы изгнаны из рая, Христос «вводит нас паки в «рай...».
Если же духовным слухом вслушаться, духовным взором всмотреться в этот церковный опыт рая, в согласное свидетельство о нем Слова Божия, богослужения и никогда не иссякающей в Церкви святости, то сущность этого опыта, содержание вечной жизни, вечной радости, вечного блаженства, для которых мы созданы, раскрывается нам как триединство знания, свободы и благодарения. Подчеркиваю, не знания и свободы, а затем, как чего-то отличного от них, добавочного – благодарения, а знания и свободы, себя в благодарении исполняющих, благодарения, как полноты знания и свободы, и потому – общения, и потому – обладания...
§ III
«Сия же есть жизнь вечная, да знают Тебя, единого истинного Бога» (Ин. 17:3). В этих словах Христа – все христианство. Человек создан для знания Бога и в знании Бога его подлинная и потому вечная жизнь. Но знание это – не то знание, которым кичится наш разум, убежденный в том, что он может познать все, включая Бога, и не знающий, что как раз в потемнении ума и в распаде подлинного знания – вся глубина и непоправимость нашего падения. И что поэтому знание Бога, о котором как о вечной жизни, как о рае, говорит Христос, это не то рассудочное знание о Боге, которое, сколь бы ни было оно формально и объективно правильным, все равно остается в пределах и частью знания падшего и раздробленного, обессиленного грехом, утерявшего доступ к сущности познаваемого и потому переставшего быть – встречей, общением, единством. В своем отрыве от Бога, в своем буквально безумном выборе жизни не в Боге, а в себе и собою, Адам не перестал «знать о Боге», и это значит – верить той верой, про которую сказано, что «и бесы веруют, и трепещут» (Иак. 2:19). Но он перестал знать Бога, и его жизнь перестала быть той встречей с Богом, тем общением с Ним, а в Нем – и со всем творением Божиим, о которых, как о сущности рая, рассказано в книге Бытия. А только этой встречи – с Богом Живым, с Богом как жизнью жизни – жаждет и не может не жаждать душа, ибо на последней глубине своей она сама и есть эта жажда: «Жаждет душа моя, – сказано в псалме, – Бога живаго...» (Пс. 41:3).
«Признаком» (лучше же сказать – присутствием, радостью, полнотой) знания Бога, то есть знания – встречи, знания – общения, знания – единства, является благодарение. Как невозможно знать Бога и не благодарить Его, так невозможно и благодарить Бога, не зная Его. Знание Бога претворяет нашу жизнь в благодарение, благодарение претворяет вечность в жизнь вечную. «Благослови, душа моя, Господа, и вся внутренняя моя, имя святое Его!..» (Пс. 102:1). Если вся жизнь Церкви есть, прежде всего, один сплошной порыв хвалы, благословения и благодарения, если благодарение это возносится и из радости и из печали, из глубины как счастья, так и несчастья, из жизни и из смерти, если само надгробное рыданье претворяется им в хвалебную песнь «Аллилуйя», то это потому, что Церковь и есть встреча с Богом, совершившаяся во Христе, Его – Христово – знание Бога, нам дарованное как дар чистого благодарения и райской хвалы. Христос «открыл нам райские двери». Ибо, когда все свершилось, когда воссияли прощение грехов и победа над смертью, когда «Серафим отступил от древа жизни», тогда остается только хвала, только благодарение. Благодарение, которое, прежде чем стать благодарением о чем-то, о «ведомых и неведомых, явленных и неявленных благодеяниях Божиих, на нас бывших», дается нам как именно чистое благодарение, как блаженная, райская полнота души, «зрящей лица Божьего доброту (то есть красоту) неизреченную», и в этом знании обретающей целостную радость того евангельского ребенка, не воскресив в себе которого не войти нам, по слову Христову, в рай Царства Божьего.
§ IV
Этим чистым благодарением, и именно потому, что оно есть подлинное знание, полнота души, познавшей Бога, восстанавливается и то целостное знание мира, что распалось в греховном отпадении человека от Бога и стало тоже всего лишь знанием о мире. Тем «объективным» знанием извне, которому, как это раз и навсегда доказал Кант, безнадежно закрыт доступ к «вещи в себе», то есть к самой сущности мира и жизни, а потому и к подлинному обладанию ими.
Но ведь для этого обладания был создан, к нему призван человек, поставленный Богом в раю как царь твари, облеченный властью именовать «всякую душу живую» (Быт. 2:19), то есть познавать ее изнутри, в ее первосущности и глубине. И вот, восстанавливается это знание уже не о мире, а мира, тем же благодарением, которое, будучи знанием Бога, тем самым есть узнавание мира как мира Божьего. Познанием не только того, что все в мире имеет в Боге свою причину, – на это – в пределе – способно и «знание о мире», – но и то, что все в мире и сам мир есть дары любви Божьей, откровение Бога о самом себе, призыв во всем – знать Бога, через все – быть в общении с Ним, обладать всем как жизнью в Нем.
Как создан мир благим словом Божиим, благословением – в глубочайшем, онтологическом значении этого словосочетания, так и спасается и восстанавливается он благодарением и благословением, нам во храме Христа дарованными. Ими познаем и принимаем мы мир, как икону, как причастие, как освящение. Ими претворяем его в то, чем и для чего он был создан и дан нам Богом. «Благодарив, благословив, освятив...», – каждый раз, что произносим мы эти слова молитвы благодарения, ими творим воспоминание Христа, «приемлющего во святые Свои и пречистые и непорочные руки хлеб», – и это значит – материю, мир, творенье, мы опять свидетели новотворения мира, воссоздания его как «рая пищи бессмертия», в котором все, созданное Богом, призвано стать нашим причастием Божественной любви, Божественной жизни.
§ V
И, наконец, будучи исполнением знания, благодарение есть исполнение и свободы, той подлинной свободы, о которой сказал Христос: «познайте истину, и истина сделает вас свободными» (Ин. 8:32). Эту свободу потерял человек в отпадении своем от Бога, в изгнании из рая. Как знание, которым, считая его всесильным, кичится он, не есть подлинное знание, так и та свобода, вопли о которой не сходят с его уст, не есть подлинная свобода, а некий таинственный, никакой «точной» наукой не объяснимый, отсвет ее, загадочная жажда ее в человеческом сердце. Можно удивляться тому, как легко сами христиане забывают об этом и легкомысленно, как нечто само собой разумеющееся, усваивают дешевую «освободительную» риторику, которой захлебывается современная цивилизация. Удивляться потому, что христиане должны были бы лучше других знать, что на деле, в «мире сем», порабощенном греху и смерти, никто никогда не смог определить сущность этой, ставшей идолом, свободы, описать то «царство свободы», борьба за достижение которого якобы определяет человеческую историю.
И это так потому, что и тут опять мы знаем о свободе, но мы не знаем свободу. Да и о ней-то мы знаем только относительно, только «по сравнению». Да, конечно, человек, живущий в православном государстве, свободнее живущего в государстве тоталитарном. Для заключенного в тюрьму свобода начинается за стеной его камеры. Для живущего на свободе она – в преодолении какой-нибудь ближайшей несвободы, и так до бесконечности... И, однако, сколько бы таких пластов «несвободы» мы ни снимали, снимая один, мы неизбежно находим под ним следующий, оказывающийся не менее, а еще более непроницаемым, и, казалось бы, должны были бы постичь иллюзорность сжигающей нас мечты. Этой иллюзорности может не знать рядовой человек, чье внимание сосредоточено всего лишь на очередной несвободе, ее не знает толпа, идущая на приступ очередной Бастилии, не знает тот Ортега-и-Гассетовский «массовый человек», которого «освободители» всех мастей и оттенков превратили, по слову одного русского поэта, в «ура из глотки патриота, долой из глотки бунтаря». Но это узнают и об этом всей своей страшной судьбой свидетельствуют те немногие, кто в своем прометеевском искании свободы, свободы не только от кого-то и, от чего-то, а абсолютной «свободы в себе», разбились об ту глухую стену, к которой неизбежно приводит это искание в «мире сем», по его стихиям и логике... У Достоевского в «Бесах» кончает самоубийством Кириллов. А в «реальной жизни» – тонет в безумии Ницше, разрушает свою жизнь, услышав «жуткий смех идиота», Артюр Рембо; «Я гляжу в стену», – шепчет умирающий Валери, и черное, кафкианское пламя абсурда и отчаяния все явственнее прорывается сквозь трещины якобы на свободе и разуме построенного, свободу сулящего мира.
Но пора признать, что в этой трагедии свободы христиане несут на себе огромную долю ответственности, что не случайно корни этой трагедии уходят в тот мир и в ту культуру, которые еще совсем недавно называли себя христианскими. Ведь, с одной стороны, именно с христианством и только с ним вошло в мир неслыханное, невозможное благовестие свободы, призыв – «стоять в свободе, которую даровал нам Христос» (Гал. 5:1). Именно христианство, и только оно, навсегда отравило человеческое сознание этой неутолимой жаждой. А с другой стороны, кто же, как не сами христиане, подменили, можно даже сказать, предали это благовестие, сведя его – для мира, для «внешних» – к гладкому, «научному» и «объективному» знанию о Боге, к тому знанию извне, которое не может определить Бога иначе, как в категориях власти, авторитета, необходимости и закона. Именно отсюда – страшный пафос богоборчества, что присущ всем идеологиям, сулящим человечеству свободу. Тут нет недоразумения, ибо если Бог есть то, что самоуверенно утверждает о Нем «знание о Боге», то человек – раб, и это – несмотря на все оговорки и разъяснения, предлагаемые в гладких апологетиках и теодицеях. И тогда, во имя свободы, нужно, чтобы Бога не было, нужно Его убить, и этим богоубийством и движется на последней глубине своей современное, само себя обожествившее человечество...
Таким образом, ни «мир сей», ни по его логике и категориям построенное «знание о Боге» не в силах определить сущность свободы в ее сути, не отрицательном только, а положительном и абсолютном содержании. И это так потому, что свобода не есть некая «сущность», нечто существующее и, следовательно, определимое «само по себе». Бог создал нас не для какой-то отвлеченной «свободы», а для Себя, для приобщения нас, «приведенных» из небытия, к той жизни, и жизни преизбыточествующей, которая только от Него, в Нем, Он. Только этой жизни жаждет и ищет человек, только ее и называет ему самому непонятным, ибо ничему из природы «мира сего» не соответствующим, и потому – всегда затверделым, словом свобода, только к ней стремится даже тогда, когда в слепоте и безумии борется с Богом.
Поэтому оставим «мертвым погребать мертвецов» (Мф. 8:21), оставим это безрадостное искание квадратуры круга, которым неизбежно становится всякая попытка поставить и разрешить «проблему свободы». Оставим и вслушаемся в то благодарение, о котором мы только что сказали, что в нем исполняется подлинное знание Бога, совершается встреча с Ним, а не с идеями о Нем. В благодарении, которым, как воздухом, живет Церковь. Вслушаемся, и, в меру нашего приятия этого благодарения, мы поймем, и не разумом только, а всем существом, что тут и только тут, только в этом знании – благодарении и происходит вхождение наше в единственно-подлинную, ибо Божью, – свободу. В свободу, как само дыхание, как царственное благородство, как силу и совершенство, полноту и красоту той жизни, вернее же – как саму жизнь с избытком, что подает жизни податель, Дух Святой, который «дышит, где хочет, и голос Его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит: так бывает со всяким, рожденным от Духа» (Ин. 3:8).
Рожденный от Бога, познавший Его – благодарит, благодарящий – свободен, и в том сила и чудо благодарения, как свободы и освобождения, что он уравнивает неуравнимых: человека и Бога, тварь и Творца, раба и Владыку. Не тем от дьявола внушенным человеку «равенством», скрытый двигатель которого в зависти, в ненависти ко всему, что свыше, что свято и высоко, в плебейском отвержении благодарения и поклонения, и потому – в стремлении все уравнять по низу. А уравнивает тем, что зависимость человека от Бога, объективно несомненную и онтологически абсолютную, знает как свободу. Знает изнутри тем знанием Бога, из той встречи с Богом, из которой само оно, благодарение, свободно рождается. И если зуд равенства – от незнания – есть зуд раба, то благодарение и поклонение – от знания и зрения, от встречи со Святым и Высоким, от вхождения в свободу сынов Божиих.
Эту свободу являет и дарует нам Церковь каждый раз, что восходим мы к самой вершине Божественной Литургии и слышим к нам и ко всему творению Божьему обращенный, все в себе обнимающий призыв: Благодарим Господа! и на него в полноте ведения отвечаем: Достойно и праведно!..
§ VI
Достойно и праведно Тя пети, Тя благословити, Тя хвалити, Тя благодарити, Тебе поклонятся на всяком месте владычествия Твоего.
Вот снова возносится над миром это чистое, свободное, блаженное благодарение, восстановленное и дарованное человеку Христом. Его благодарение, его знание, Его сыновняя свобода – ставшие и вечно становящиеся нашими. Благодарение, которое – потому что оно Христово и свыше, нас возводит в рай, как его предвосхищение, как причастие еще здесь, на земле, царству будущего века. И потому, каждый раз, что возносится оно, спасение мира завершено. Все исполнено, все даровано. Человек снова стоит там, где поставил его Бог, восстановлен в своем призвании – приносить Богу «разумную службу» (Рим. 12:1), знать Его, благодарить, поклоняться Ему – «в Духе и Истине» (Ин. 4:23), и этим знанием и благодарением претворять сам мир в причастие Жизни, которая «была у Отца и явилась, нам» (Ин. 1:2).
Была у Отца. Для понимания, и не только Литургии, а и самой сущности христианской веры, бесконечно важно знать и помнить, что Евхаристия – причастие Отцу. К Отцу обращено дерзновенное Ты молитвы благодарения, и то знание Бога, в котором, как мы старались показать, исполняет себя благодарение Церкви, есть знание Отца. Но мы так привыкли к применению этого слова Отец к Богу, что уже не ощущаем всей неслыханности, невозможности его в человеческих устах, в устах твари, обращающейся к Творцу. И потому не сознаем, что из всех Христовых даров нам – эта возможность «со дерзновением и неосужденно» именовать Бога Отцом, иметь «доступ к Отцу» (Еф. 2:18) – не только самый величайший дар, но и сама сущность спасения – нашего и всего мира – Христом.
«Бога никто никогда не видел» (Ин. 4:12). Это знает всякий подлинный религиозный опыт, который есть всегда и прежде всего опыт священного в первичном, изначальном значении этого слова: «священного» как абсолютно другого, непонятного, неведомого, непостижимого, в пределе – даже страшного. Религия родилась и рождается одновременно и из притяжения к святому, из знания, что абсолютно-другое есть, и из незнания, что оно есть. И потому нет на земле явления более двусмысленного и в двусмысленности своей трагического, чем религия. Это только наша современная, выдохшаяся и сентиментальная «религиозность» убеждена, что «религия» – это всегда что-то хорошее, положительное, доброе и полезное, и что по существу люди всегда верили в того же «доброго» и снисходительного Бога, в «Отца», на деле созданного «по образу и подобию» нашей собственной маленькой доброты, необременительной морали, бытовых умилений и дешевого прекраснодушия. Мы забыли, как близки «религии», в каком-то смысле – соприродны ей, темные бездны страха, безумия, ненависти, изуверства, все то жуткое суеверие, которое с таким напряжением обличало, видя в нем дьявольское наваждение, раннее христианство. Забыли, иными словами, что религия – настолько от Бога, от неистребимой в человеке жажды и искания Его, насколько и от князя мира сего, оторвавшего человека от Бога и погрузившего его в страшную тьму неведения. Забыли, наконец, что не теплохладным «агностикам», а «религиозным» людям сказаны были самые страшные из когда-либо прозвучавших на земле слов: «отец ваш диавол» (Ин. 8:44).
И вот, только по отношению к этой теме, к «стране и тени смертной» (Мф. 4:16), в которой пребывает падший «мир сей», раскрывается нашему духовному сознанию воссиявший во Христе свет знания, как знания единого и истинного Бога и знания Его как Отца. Ибо отцовство Бога, явленное нам Христом, это не то природное, антропоморфическое отцовство, о котором, по отношению к Богу, религия заключает снизу, и которое таким образом Бог разделяет с разными земными «отцовствами». Это отцовство, присущее только Богу и являемое и даруемое только единородным единственным Сыном Божиим. «Никто не знает Сына, кроме Отца; и Отца не знает никто, кроме Сына, и кому Сын хочет открыть» (Мф. 11:27). Христианство началось не с «экуменической», общечеловеческой и общерелигиозной проповеди о Боге-Отце, в которой слово «Отец», в довершение всего к тому же и двусмысленно, ибо Бог не «родил» мир и человека, а сотворил их, так что они никак не эманация Бога. Христианство началось с веры в пришествие в мир, в вочеловечение единородного, единственного Сына Божьего и в наше усыновление – в Нем и только в Нем – Его Отцу. Христианство есть дар двойного откровения: откровения Отцом – Сына, «которого не знает никто, кроме Отца», и откровения Сыном – Отца, «которого не знает никто, кроме Сына», но в явлении Которого нам, в приведении к Которому нас и состоит дело спасения человека и мира, совершенное Христом. «Смотрите, какую любовь дал нам Отец, чтобы нам называться и быть детьми Божиими... Возлюбленные, мы теперь дети Божии!» (1Ин. 3:1, 2). Следовательно, поверить во Христе – это значит прежде всего поверить Ему, что Он Сын Божий единородный и потому – явление в мире знания Отца, любви к Отцу, жизни Им и в Нем; а также явление Любви Отчей, которой Он «вечно любит Сына и все отдал Ему» (Ин.3:35). Поверить, далее, что это свое единородное, единственное сыновство Сын дарует нам, нас усыновляет Богу Отцу: «Се восхожу коОтцу Моему и Отцу вашему, и Богу Моему и Богу вашему...» (Ин. 20:17). И, наконец, поверить и узнать, что в Сыне своем возлюбленном Отец, которого «мир не познал» (Ин. 17:25), являет и дарует нам Свое отцовство, любит нас той любовью, которой любит Он Сына. И потому что в сыновстве Сына – все знание Отца, вся любовь к Нему, все единство с Ним, потому что Сын и Отец – одно (Ин. 10:30), знающий Сына знает Отца, имеет доступ к Нему и в жизнь вечную.
Этим сыновним знанием Отца, доступом к Нему в Сыне, живет Церковь, их возвещает как спасение и жизнь вечную, И потому таинство Евхаристии, в котором исполняет себя Церковь как новое творение, как Тело Христово и как причастие царству будущего века, есть, на последней глубине своей, таинство знания Отца, доступа, восхождения к Нему в Сыне Его единородном. Апостол просил: «Господи, покажи нам Отца, и довлеет нам» (Ин. 14:8). И вот, в Сыне Божьем Отец показан и явлен нам: «Видевший Меня видел Отца» (Ин. 14:9). И не только видел, но имеет доступ к Нему, знает Его как Отца.
§ VII
Ты от небытия в бытие нас привел еси... Будучи знанием Отца, благодарение есть каждый раз и узнавание мира. Узнавание его, как нам Богом данного, и узнавание самих себя, как призванных Богом «из тьмы в чудный Свой свет» (1Пет. 2:9) и получивших «великие и драгоценные обетования, дабы мы через них сделались причастниками Божьего естества» (2Пет. 1:4). Только предстоя во Христе, Сыне Божьем, Отцу, познаем мы и себя и мир знанием, ставшим невозможным во тьме «мира сего», но восстановленным, возвращенным нам через усыновление наше Отцу.
Действительно, ни в чем столь не очевидна тьма неведения, в которую погрузило нас наше отпадение от Бога, как в поразительном незнании человеком самого себя, и это – несмотря на ненасытный интерес, с которым потерявшее Бога человечество изучает себя и в своих «sciences humaines» стремится проникнуть в тайну человека. Мы живем в эпоху безудержного нарциссизма, всеобщего «оборота на себя». Но, как это ни звучит странно и даже страшно, чем стихийнее этот интерес, тем очевиднее, что питается он каким-то темным желанием расчеловечить человека. «Мы убеждены, – пишет Леви-Стросс, один из вождей антропологического структурализма, – что конечная цель науки о человеке не в утверждении человека, а в его растворении...». И ему, хотя и по-разному, вторят и современная лингвистика, и психология, и социология. «Вся археология нашей мысли, – пишет Мишель Фуко, другой властитель дум, – без труда доказывает, что человек есть изобретение недавнее, и предвозвещает, возможно близкий, конец его...». Разгадка тайны человека оборачивается отрицанием уже не только тайны, но и самого человека, растворением его в том однообразно-сером и бессмысленном мире, в котором, по словам Нобелевского лауреата Жака Моно, безраздельно царит ледяной закон «случайности и необходимости...».
Так вот, именно на эту, не только современную, а извечную ложь о мире и человеке отвечает, ее разрушает каждый раз благодарение, приносимое Церковью. Каждый раз оно есть явление человека – себе, явление в свете Божьего Лица его сущности, его места и призвания в мире, и потому – акт, обновляющий и воссоздающий человека. В благодарении узнаем и исповедуем мы прежде всего Божественный источник и Божественное призвание самой жизни. Бог, утверждает молитва благодарения, из небытия в бытие привел нас, и это значит – сделал нас причастниками Бытия, то есть не только того, что от Него, но и пронизано Его присутствием, светом, мудростью, любовью; тем, что, вслед за св. Григорием Паламой, православное богословие называет божественными энергиями и что делает мир призванным и способным к преображению в «новое небо и новую землю» (Откр. 21:1), а царя твари – человека – к обожению, к «причастию Божеского естества».
§ VIII
И отпавших восставил.... Только теперь, только с высоты знания Бога, человека и мира, на которую вознесло нас благодарение, можем мы услышать, во всей их глубине и силе, два эти слова, это, на каждой Евхаристии даруемое нам, двуединое откровение тайны греха и спасения.
Почему «только теперь»? Да потому что тот присущий христианству антропологический максимализм, о котором мы только что говорили, то есть утверждение Божественной высоты человека, его сущности и его призвания, все время подменяется в сознании даже верующих и церковных людей с виду благочестивым, но по сути поистине еретическим антропологическим минимализмом. Еретическим потому, что в своем лжесмирении состоит он не в чем ином, как в глубоко нехристианской нормализации греха и зла. Действительно, в нашей привычной, бытовой и теплохладной «религиозности» разве не воспринимаем мы грех как нечто именно нормальное, самоочевидно выводимое из якобы присущих нашему естеству – слабости и несовершенства, а совершенство и святость, наоборот, как нечто «сверхъестественное»? И именно эту нормализацию греха, это низведение человека на уровень слабенькой, в слабости же своей – безответственной – твари, эту, говоря прямо, хулу на творение Божие и обличает Евхаристия каждым своим словом, каждым священнодействием. Обличает тем, что грех являет как отпадение человека не только от Бога, но и от самого себя, от своей подлинной природы, от «почести горнего звания», к которому призвал его Бог.
Ведь уже само это слово – отпавших – предполагает, включает в себя опыт той высоты, с которой падение это совершилось, падение потому и страшное, что не свойственное творению Божьему, не могущее никогда стать естественным для того, «кого славою и честию выбрал» Бог, когда поставил Он «над делами рук своих» (Пс. 8:6, 7). И потому, что знает Церковь эту высоту, потому что вся ее жизнь есть благодатный опыт восстановления – то есть возврата к этой высоте, восхождения на нее, – знает Церковь и грех во всей его глубине и силе. Только знание это коренным образом отлично от тех гладких, рациональных, дискурсивных объяснений, роковой недостаток которых в том и состоит, что все они так или иначе подводят под грех «законное основание», делают его, согласно философской терминологии, phaenomenon bene fundatum. В таких объяснениях грех как раз и перестает быть падением. Включенный в «объективную», причинно-следственную связь, он оказывается «узаконенным», «нормальным». И тогда уже не он, а победа над ним воспринимается как нечто выходящее из нормы. Но для Церкви, в ее опыте, в ее вере, грех и зло суть, прежде всего, тайна. Потому тайна, что нет и не может быть у зла своей сущности (ибо все сущее от Бога и, следовательно, «добро зело» (Быт. 1:31)), которую мог бы, предпочтя ее в своей свободной сущности «добра», свободно избрать человек. Зло, по слову одного из отцов Церкви, есть «непосеянная трава». Но вот – не посеянная, не созданная Богом, она – есть, она обладает страшной разрушительной силой, так что про сам мир сказано, что он «во зле лежит» (1Ин. 5:19).
Нет в христианской вере объяснения этой тайне, нет, потому что в категориях нашего падшего и лукавого разума объяснение неизбежно становится оправданием, как и утверждает одна из самых лживых, а потому может быть и самых популярных пословиц: «понять – простить». Но греха нельзя ни понять, ни оправдать. И Церковь, не объясняя его, обличает грех, и это, согласно изначальному, первичному смыслу слова «обличать», значит, что она, и только она, являет грех как грех, зло как зло, – во всей безмерности их необъяснимости, невозможности, и потому – ужаса, неизбывности, непоправимости...
Как, когда совершается это обличение? На этот, в сущности единственно важный, вопрос, заведомо зная, что вряд ли услышат нас ученые истолкователи «проблемы зла», мы отвечаем так: Церковь обличает грех прежде всего, превыше всего своим благодарением. Им познает она «насущную сущность» зла, познает источник греха как неблагодарение, как отпадение человека от «пения, благословения, благодарения, хвалы и поклонения», которыми живет, ибо знает Бога и имеет общение с Ним, человек, и в нем – все творение. Неблагодарение – это корень и движущая сила той гордыни, в которой все без исключения наставники духовной жизни, этого «искусства всех искусств», видят грех, оторвавший человека от Бога. Ибо тончайшая духовная суть гордыни, по-настоящему распознаваемая только в духовном подвиге «различения духов», – как раз в том, что, в отличие от всех других «причин», приписываемых грехопадению, она одна не снизу, а свыше: не от несовершенства, а от совершенства, не от недостатка, а от преизбытка даров, не от слабости, а от силы. Иными словами, не от какого-то необъяснимого, неизвестно откуда взявшегося «зла», а от силы. Иными словами, не от какого-то необъяснимого, неизвестно откуда взявшегося «зла», а от прельщения и искушения Божественным «добро зело» творения и человека. Гордыня потому и противостоит благодарению, противостоит как именно неблагодарение, что возникает она из той же причины, что и благодарение, есть другой – противоположный – ответ на тот же дар, искушение тем же даром...
Мы знаем что по согласному свидетельству всех, вставших на путь борьбы с грехом, искушение еще не есть грех. Искушаем был и сам Христос, искушаем как раз присущими ему дарами: силы, власти, чудотворения. На деле, всякий дар Божий человеку, само богоподобие и совершенство его, суть искушение, больше же всего – дар человеку его Я, то чудо абсолютно единственной, вечной, неповторимой и неразделимой личности, которая каждого человека «полагает яко царя твари». Искушение присуще личности, и присуще потому, что только человек во всем творении Божьем призван любить себя, то есть сознавать в себе Божественный дар и чудо своего Я. Ведь только этой любовью к себе постигает человек Бога как Жизнь своей жизни, как абсолютно желанное Ты, в котором находит себя, свою полноту, свое счастье, свое человеческое Я, созданное по образу и подобию Бога – Любви. Человеческая личность есть любовь к себе, и потому – любовь к Богу, любовь к Богу, и потому – любовь к себе, узнавание себя как носительницы Божественного дара знания и восхождения в полноту жизни. И вот этой, сопричастной человеку любви к себе и присуще обратиться в любовь себя, в то себялюбие, которое и составляет суть гордыни. Нет, не «злом» прельстился человек, а собою, своим богоподобием, божественным чудом своего Я. Не извне, а изнутри, в блаженной полноте рая, услышал он змеиный шепот: «будете, как боги...» (Быт. 3:5). И захотел жизнь иметь в самом себе и для себя, все дары Божии – как свои и для себя: «воззрех на садовную красоту и прельстихся умом...» (Канон св. Андрея Критского).
Тут, на этой высоте и с этой высоты совершилось падение человека: «будете, как боги...». Но ведь у Бога украдены эти слова, ведь для того, чтобы мы стали «как боги» и имели жизнь с избытком, создал нас Бог, призвал в «чудный Свой свет». Что же превратило слова эти в ложь, в начало падения, в источник греха, распада и смерти? Именно на этот вопрос и отвечает Евхаристия, благодарение, возвращающее нас к престолу Царства, дающее нам лицезреть Бога и творение Его, небо и землю, исполнение славы Его. Отвечает не определениями, не словами о словах, а самим светом своим и силою. Ибо благодарение и есть сила, Претворяющая в жизнь, желание и утоление, любовь и обладание, исполняющая все в мире, данном нам Богом, в знание Бога в общение с Ним. И потому только благодарение обличает – тo есть являет грех как отпадение любви от благодарения, как неблагодарение... Созданный по образу и подобию Бога – Любви, человек не может перестать быть любовью. Он и в «неблагодарении» остается все той же любовью, «любованьем» все теми же дарами. Но любовью, переставшей быть благодарением, то есть знанием дара жизни и всего в жизни, как не только Божиих, от Бога, но и как самооткровения человеку Божией любви, как к человеку обращенного зова – все дары и саму жизнь претворить в причастие Божественной жизни, в знание Бога.
Жизнь в себе... Но только Отец «имеет жизнь в себе» (Ин. 5:26), только Бог есть Жизнь и, потому, жизнь всякой жизни. Ужас и безысходность падения в том, что, захотев жизни в себе и для себя, человек отпадает от жизни. Грехом входит в мир смерть (Рим. 5:12) и сам мир становится «тьмой и сенью смертной» (Мф. 4:16). Не претворяемый благодарением в «пищу бессмертия», в причащение жизни, он становится причащением смерти, а любовь к миру, не претворяемая благодарением в знание Бога, – тусклой и самопожирающей «похотью плоти, похотью очей и гордостью житейской» (1Ин. 2:16). «L'homme est une passion, mais une passion inutile...». Сказавший это Ж.-П. Сартр не знает, конечно, что свершилось в отпадении человека, в том «первородном грехе», в котором, перестав быть таинством благодарения, умирает мир, и жизнь становится умиранием...
§ IX
Все это: страшное беззаконие и неправду греха, бездонную печаль и смертоносную силу отпадения нашего от Бога, силу зла, воцарившегося в мире, узнаем мы каждый раз, что с небесной высоты, на которую вознесло нас Христово благодарение, падают два эти слова: и отпадших восставил...
Но узнаем потому, что восстановлены, потому что имеем доступ к Отцу и сделаны причастниками Царства будущего века:
...и не отступил еси вся творя,
донеже нас на небо возвел ecи,
И Царство даровал ecи будущее...

Во Христе вознесено на небо, освящено, обожено человеческое естество. «Не видел того глаз, не слышало ухо, и не приходило то на сердце человеку, что приготовил Бог любящим Его. А нам Бог открыл это Духом Своим; ибо Дух все проницает, и глубины Божии» (1Кор. 2:9). Рай был на земле, а мы вознесены на небо, и наша жизнь уже теперь – «скрыта со Христом в Боге» (Кол. 3:3). Откровение этого последнего и высшего дара, его дарование, и есть Церковь, и совершается оно в таинстве благодарения, в котором исполняет себя Церковь как небо на земле...
Об этом исполнении и свидетельствует sanctus, та ангельская хвала Свят, Свят, Свят.., которой почти во всех дошедших до нас гимнах Евхаристии завершается Praefatio и которой, как мы увидим дальше, таинство благодарения вводит нас в таинство воспоминания.
Обо всем мы благодарим Тебя,
И единородного Твоего Сына и Духа Твоего Святого,
О всех ведомых и неведомых благодеяниях, бывших на нас,
Благодарим Тебя и об этой службе,
Которую Ты изволил принять из наших рук,
Хотя и предстоят Тебе
Тысячи, архангелов и тьмы-ангелов,
Херувимы и Серафимы, шестокрылатые, многоочитые,
Воспаряющие, окрыленные,
Поющие, вопиющие, взывающие, глаголящие победную песнь
Свят, Свят, Свят Господь Бог Саваоф,
Наполняющий небо и землю славой Твоей!
Осанна в вышних!
Благословен грядущий во имя Господне!
Осанна в вышних!

О чем свидетельство этой извечной ангельской хвалы, если не о небе, которое мы видим и слышим, ибо сами вознесены на него? Что эти слова царского приветствия, если не икона: дар, видение, откровение Царства славы? Не встреча с Богом, благодарением исполняемая – за Его трапезой, в Его царстве?..
Глава 10. Таинство воспоминания
...и Я завещаю вам, как завещал Мне Отец Мой, Царство, да ядите и пиете за трапезой Моею в царстве Моем.
Лк. 22:29, 30.

§ I
С возглашением ангельского славословия «Свят, Свят, Свят» – молитва благодарения исполняет себя как восхождение Церкви на небо – к престолу Божьему, в славу Царства Небесного.
Но вот, обняв собою все творение, весь мир видимый и невидимый, явив Церковь как небо на земле, молитва благодарения – на этой высоте, из этой полноты богообщения, знания и радости, как бы сама себя претворяет в воспоминание одного события: той Тайной Вечери, которую в ночь, когда отдавал Себя Христос на страдание и смерть, совершил Он с учениками Своими.
В литургии Златоуста эта часть евхаристической молитвы, в литургической науке так и называемая воспоминание (αν αμνησις), звучит в русском переводе так:
Вместе с этими блаженными силами,
Владыко Человеколюбче,
И мы вопием и глаголем:
Свят еси и пресвят
Ты, и единородный Твой Сын, и Дух Твой Святой,
Свят еси и пресвят,
И великолепна слава Твоя,
Столь возлюбившего мiр Твой,
Что отдал Сына Твоего единородного,
Дабы всякий верующий в Него
Не погиб, но имел жизнь вечную.
Он, придя,
И исполнив все, ради нас совершившееся,
В ночь, в которую Он был предан,
Вернее же, Сам Себя отдал за жизнь мiра,
Приняв хлеб в пречистые Свои и непорочные руки,
Благодарив и благословив, освятив, преломив,
Дал святым Своим ученикам и апостолам, говоря:
Приимите, ядите, сие Тело Мое,
За вас ломимое во оставление грехов.
Также и Чашу, после вечери, говоря:
Пиите от нее все, это Кровь Моя Нового Завета,
Которая за вас и за многих изливается
Во оставление грехов.
Итак, вспоминая эту спасительную заповедь
И все, ради нас совершенное:
Крест, гроб, тридневное воскресение,
На небеса восхождение, одесную седение,
Второе и славное паки пришествие,
Мы все, что Твое,
От всех, кто Твои,
Тебе приносим
О всех и за вся.

В чем же смысл этого воспоминания, место его не только в молитве благодарения, но и во всей совокупности Божественной Литургии, которая, как говорил я выше, молитвой этой совершается и исполняется?
§ II
На этот вопрос, несмотря на сотни написанных в ответ на него трактатов, ни академическое богословие, ни литургическая наука не дают, увы, удовлетворительного ответа. Здесь еще раз вскрывается недостаточность того метода, о котором; я уже неоднократно говорил и который состоит, в расчленении евхаристической молитвы, да в сущности и всей Литургии, на части, изучаемые и объясняемые затем вне связи их с другими частями, без отнесения их к целому. И именно в объяснениях Евхаристии как воспоминания недостаточность эта особенно очевидна, ибо здесь раскрывается, до какой степени редукционизм, присущий этому методу, сужает, а потому, в пределе, и искажает понимание не только самого этого «момента», но и всего таинства Евхаристии. На редукциях этих, которые уже столетиями воспринимаются как чуть ли не самоочевидные, нам и нужно остановиться в первую очередь, ибо, не преодолев их, не пробиться нам к подлинному, в самом опыте Церкви заложенному, смыслу Евхаристии как таинства воспоминания.
Первая из них состоит в понимании и определении воспоминания как «тайносовершительной» ссылки на установление Христом, за Тайной Вечерью, таинства Евхаристии, то есть претворения хлеба и вина в Тело и Кровь Христовы. Таким образом воспоминанию здесь приписывается сила этого претворения, «действенности» таинства. По отношению к таинству воспоминание есть «причина» его действенности, причиной же действенности самого воспоминания является установление Евхаристии на Тайной Вечери.
В чистом виде такую редукцию мы находим в латинском учении о пресуществлении евхаристических даров установительными словами Христа, то есть словами, произнесенными Им на Тайной Вечери и повторяемыми священником, совершающим таинство: «сие есть Тело Мое», «сия есть Кровь Моя». А поскольку слова эти определяются как«тайносовершительные» и, следовательно, как одновременно и необходимые и достаточные, к ним, в сущности, и сводится евхаристическое воспоминание о Тайной Вечери.
В таком крайнем виде эта редукция отвергается как православными, так и протестантскими богословами. Отвергается, однако, как именно, и всего лишь, крайность. Ибо суть ее – сведение воспоминания к установлению – остается единственными, повторяю, как бы самоочевидным контекстом при объяснении этой части молитвы благодарения. На православном Востоке, например, несмотря на согласное утверждение богословов, что не «установительными словами», а эпиклезой, то есть призыванием Святого Духа, совершается преложение даров, уже давно возникла и повсеместно утвердилась практика особого выделения именно установительных слов. Так, при общепринятом тайном, то есть «про себя», чтении предстоятелем молитвы благодарения, только эти слова, а не слова эпиклезы, произносятся вслух. Так, при произнесении их, предстоятель (или дьякон) рукою указует сначала хлеб и затем чашу, как бы подчеркивая особенность, исключительность именно этого момента. И, наконец, на произнесение каждой из двух установительных формул – над хлебом и над чашей – собрание отвечает торжественным Аминь.
Что же касается протестантского богословия, то, хотя оно отбрасывает вообще как недолжную и чуть ли не «магическую» всякую объективизацию преложения евхаристических даров и ставит реальность совершающегося в Евхаристии изменения их в зависимость не от литургических формул и обрядов, а от личной веры причащающегося, само «отбрасывание» это имеет место внутри все той же редукции, ибо касается оно вопроса не о связи как таковой между Тайной Вечерью и Евхаристией, а об «актуализации», о «действенности» этой связи в Церкви.
В чем же недостаточность, ущербленность этого подхода, в чем причина определения его нами как редукции? В том, конечно, что бесконечно важный – для нашей веры, для нашей жизни – вопрос об евхаристическом воспоминании Тайной Вечери (и это значит – о связи Евхаристии с Тайной Вечерью) в подходе этом сведен к вопросу как, а не что: о том, как «действует» в Евхаристии установление ее на Тайной Вечери, а не о том, что совершил Христос этим – последним до предательства, креста и смерти – актом Своего земного служения.
Иными словами, редукция здесь состоит в подмене главного вопроса производным. Произошла же эта подмена, вне всякого сомнения, в связи с другой, гораздо более глубокой редукцией, которая, хотя она и вытекает из того же «расчленительного» метода, касается богословского истолкования уже не только Евхаристии, а и всего спасительного дела Христова. Это присущее схоластическому богословию во всех его разновидностях отождествление жертвы, принесенной Христом за нас и нашего ради спасения, с Голгофой: с Крестом, страданиями и смертью. Поскольку же, по согласному учению Церкви, в Евхаристии Церковь «смерть Господню возвещает, воскресение Его исповедует», поскольку также несомненна связь Голгофы с Тайной Вечерью, совершенной Христом «прежде Своего страдания» (Лк. 22:15), к Голгофской жертве относит, к ней почти исключительно сводит школьное богословие свое истолкование и Евхаристии. Согласно этому истолкованию, Христос на Тайной Вечери установил Евхаристию как сакраментальное воспоминание жертвенного Своего заклания на Кресте, приятия на Себя грехов мира, искупленных Им Своими страданиями и смертью. Принесенная на Голгофе единожды, жертва эта вечно «актуализируется» в Евхаристии, на наших алтарях, как за нас и для нас принесенная и приносимая.
На Западе, как известно, такое сакраментальное отождествление Тайной Вечери и Евхаристии с Голгофской жертвой привело протестантов к отрицанию вообще жертвенного характера Евхаристии, как несовместимого с учением об единственности, неповторимости и «достаточности» жертвы, принесенной Христом απαξ, то есть единожды и навсегда. У нас же, православных, хотя и без крайностей, присущих латинскому прототипу этого истолкования, оно прочно вошло в наше школьное богословие, отразилось отчасти и на самих обрядах и молитвах Литургии, а главное, в значительной мере окрасило собою те символические ее объяснения, о которых я неоднократно говорил в первых главах этого исследования.
Наконец, последнее, что нужно сказать об этих редукциях, это то, что привели они, и в богословии, и в самой литургической жизни Церкви, к почти полному отрыву одного от другого, учения об Евхаристии как жертве и учения о ней как о таинстве причащения. В нашем школьном богословии два эти учения как бы просто сосуществуют, но без внутренней связи между собою. Что же касается нашей богослужебной практики, несомненно отражающей богословие, то в ней Евхаристия-жертва и Евхаристия-причащение воспринимаются в двух совершенно разных ключах. Так, например, в Евхаристии-жертве – как учат верующих и богословы, и пастыри, и даже наставники «духовной жизни» – можно, а выходит так, что даже и должно участвовать не причащаясь: присутствием, молитвой, принесением просфоры, принятием антидора, или даже просто «заказав» одну или несколько литургий... Можно же потому, что в сознании и благочестии церковных людей причащение давно уже не связано с Евхаристией как жертвой, подчинено совсем иному закону – закону индивидуальных «духовных нужд»: освящения, помощи, утешения и т. д. и, соответственно с этим, вопросу о личной «подготовленности» или «неподготовленности».
Все эти редукции, повторяю, начало свое имеют и укоренены в том богословии, в той литургической науке, которые в основу своего изучения и истолкования Евхаристии кладут не lex orandi, не закон церковной молитвы во всей его целостности, в соподчинении в нем всех составляющих евхаристическое священнодействие частей, а, напротив, расчленение ее при помощи априорных, то есть вне самой Евхаристии, вне ее «самосвидетельства», найденных критериев.
§ III
Справедливости ради надо признать, что за последние десятилетия в изучении Евхаристии произошли значительные и в общем положительные сдвиги. Этому способствовало, с одной стороны, так называемое литургическое движение с его пристальным вниманием к раннему, до-схоластическому пониманию Церкви и места в ней Евхаристии. С другой же стороны, новое, углубленное изучение связи христианской литургической традиции с иудейскими ее корнями. Труды таких ученых, как G. Dix, О. Culmann, J. Jeremias, J. Danielou и многих других расширили наше знание религиозных форм позднего иудаизма (Spatjudenthum), внутри которого родилось христианство, родилась Церковь и зазвучала проповедь Евангелия – Благой вести о пришествии в мир для его спасения обещанного Богом Мессии и об исполнении в Нем всех пророчеств, всех обетовании.
Так, мы знаем теперь, что Тайная Вечеря, при своей абсолютной единственности, о чем мы будем говорить ниже, по форме своей была традиционной религиозной трапезой с предписанными обрядами и молитвами, и что все эти предписания Христос исполнил. И мы, знаем также, что эти предписания, эта форма, – и именно потому, что Христос, исполнив их, отнес их к Себе, к Своему спасительному делу, – стали первичной, основной формой Церкви, ее самосвидетельства, ее самоисполнения в мире.
И, однако, само по себе знание это, сколь бы ни было оно полезным, нужным, тоже не может дать нам целостного ответа на вопрос, поставленный в начале этой главы – о смысле того воспоминания Тайной Вечери, что издревле составляет неотъемлемую часть молитвы благодарения. Больше того, освободив нас с помощью исторического исследования от редукций схоластических, оно грозит нам новой, на этот раз исторической редукцией. Эта последняя состоит в сознательном или бессознательном убеждении, что исторический метод не только способен сам по себе раскрыть смысл и содержание Евхаристии, но что только он и может это осуществить. В современном историзме, поскольку он претендует на полноту знания, а он, увы, претендует на нее, мы, таким образом, имеем дело с тем же, что и в схоластике, рационализмом, то есть с уверенностью в том, что человеческий разум сам в себе имеет гарантию своей непогрешимости. Но нужно ли лишний раз доказывать, что на деле никакая, самая что ни на есть «научная» история никогда не бывает до конца беспредпосылочной, но всегда, как в вопросах своих, так и ответах, зависит от пускай часто и бессознательных убеждений вопрошающего, то есть историка? В том, что касается христианства, лучшим доказательством этого является то нагромождение «научно-исторических» истолкований ранней Церкви, ее веры и ее жизни, которым отмечена была эпоха торжества историзма, торжества его как именно редукции. Ибо именно такой редукцией объясняется то, что каждая из этих теорий, самоуверенно провозглашавшая себя последним словом науки, вскоре развенчивалась следующей, столь же самоуверенной и столь же обреченной.
Поэтому, признавая безоговорочно всю несомненную пользу, больше того – абсолютную необходимость исторического исследования в литургическом богословии, о чем, надеюсь, с достаточной ясностью, я писал в моем «Введении в литургическое богословие», я считаю неправильным и вредным то сведение Литургии к истории богослужения, что заменило собою прежнее пленение ее богословской схоластикой. Я убежден, например, что этой исторической редукцией, в первую очередь, объясняется беспомощность, растерянность, разноголосица литургистов в глубочайшем литургическом кризисе, что разразился в наши дни внутри христианства. Им словно нечего сказать в ответ на всевозможные литургические эксперименты, производимые с целью «приблизить» богослужение к «нуждам», «идеям» и даже «требованиям» современного мiра, то есть, попросту говоря, растворить его в современности. Сказать же нечего им потому, что, растворив богослужение сначала в истории, они сами, в сущности, подвели основание под растворение его теперь в современности, лишили смысла сам вопрос о вечной и неизменной сущности Литургии, о значении ее – для Церкви, для человека, для мiра. А тем самым и реакцию на все эти эксперименты отдали в руки бесплодного, литургически-безграмотного интегризма.
§ IV
Все это нужно было сказать, чтобы снова оправдать – на этот раз по отношению к евхаристическому воспоминанию – метод, лежащий в основе всего этого исследования и который, по моему глубокому убеждению, один только и соответствует и отвечает как сущности, так и цели литургического богословия. На вопрос о смысле этого воспоминания, о смысле Литургии как таинства воспоминания целостного ответа мы должны искать в самой Евхаристии. Это значит – в непрерванности, в тождественности того опыта, – не личного, не субъективного, – а именно церковного, который в евхаристическом священнодействии воплощен и в каждом его совершении исполняется.
Здесь нужно со всей силой оговорить, что целостный ответ не означает – весь ответ, все знание, им раскрываемое. Всего ответа ни на один настоящий вопрос нам знать не дано, и не только в силу нашей ограниченности, а потому что неисчерпаема глубина Божественной тайны, Божественного смотрения о мире и человеке, и потому – неисчерпаемо ни здесь, на земле, ни в вечности и наше искание, наше вопрошание. Да, мы уже теперь, в этой земной жизни, призваны к участию в небесном таинстве, к приобщению небу. Но знание наше все еще отчасти, «ибо мы отчасти знаем и отчасти пророчествуем; когда же настанет совершенное, тогда то, что отчасти, прекратится... Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан...» (1Кор. 13:9, 10, 12).
Но вот, и в этом вся глубина, вся радость христианской веры и всего опыта Церкви, отчасти это – от целого, к нему отнесено, о нем свидетельствует, его светом светит, его силою действует. Если не дано нам в мире сем знать всего ответа, то дарован нам в Церкви, которая «в мире сем, но не от мира сего», путь целостного к нему приближения и в нем – возрастания. Путь же этот – во вхождении в опыт Церкви и в приобщении к нему прежде всего в том таинстве таинств, в котором каждый раз, что совершает его Церковь, дарована, пускай никем и никогда не могущая быть целиком воспринятой, полнота этого опыта. А именно это прикосновение к ней и рождает в нас желание всегда истее – более полно, более целостно, более совершенно приобщаться к ней и постигать ее.
§ V
Первое же, что в свете евхаристического опыта раскрывается нам о литургическом воспоминании Тайной Вечери, это то как раз, что, будучи частью благодарения, оно не только от благодарения неотделимо, из него не «выделяемо», но лишь по отношению к нему, внутри его, являет нам свой подлинный смысл.
О благодарении мы знаем уже, что им исполняется смысл Евхаристии как восхождения Церкви к небесному престолу, как таинства Царства Божьего. Знаем также и то, что к восхождению этому направлена, ведет вся Литургия последовательным осуществлением себя – как таинства собрания, таинства входа, таинства Слова, таинства приношения и, наконец, таинства благодарения. Знаем, наконец, что в этом смысле вся она – воспоминание Христа, вся – таинство и опыт Его присутствия: Сына Божьего, сшедшего с небес, и воплотившегося, чтобы в Себе нас на небо возвести. Это Он «собирает нас в Церковь», Он претворяет собрание наше во вход и восхождение, Он «отверзает наш ум» в слышание Своего Слова, Он, «приносящий и приносимый», делает, Свое приношение нашим, а наше – Своим, Он исполняет наше единство как единство в Его любви, и, наконец, Он Своим благодарением, нам дарованным, возводит нас на небо, открывает нам доступ к Своему Отцу...
Что же все это значит, как не то, что воспоминание, в которое теперь, достигнув этой цели, исполнив собою восхождение Церкви на небо, претворяет себя благодарение, и есть сама реальность Царства? Царства, которое мы потому и можем вспоминать, и это значит – осознавать как реальное, как присутствующее «среди нас», что его тогда, в ту ночь, за той трапезой, явил и завещал Христос?
«И Я завещаю вам, как завещал Мне Отец Мой, Царство, да ядите и пиете за трапезой Моею в Царстве Моем» (Лк. 22:29, 30). В ночи падшего, греху и смерти порабощенного мира Тайная Вечерь явила неотмирный, Божественный свет Царства Божьего: вот вечный смысл и вечная реальность этого единственного, ни с каким другим несравнимого, ни к какому другому несводимого события.
И именно этот смысл Тайной Вечери раскрывается в евхаристическом опыте Церкви, его познает она самим своим восхождением в ту небесную реальность, которую на земле, единожды и навсегда, явил и даровал Христос на Тайной Вечери. И когда, подходя к причастию, мы молимся: «Вечери Твоея тайныя днесь, Сыне Божий, причастника мя приими», – это отождествление того, что совершается днесь, с тем, что совершилось тогда, именно и в полном смысле слова реально, ибо днесь мы собраны в том же Царстве, за той же трапезой, которую тогда, в ту праздничную ночь, Христос совершил с теми, кого «до конца возлюбил».
«До конца возлюбил» (Ин. 13:1). И в евхаристическом опыте и в Евангелии Тайная Вечерь есть конец (τελος), то есть завершение, увенчание, исполнение любви Христовой. Той любви, что составляет сущность всего Его служения, проповеди, чудес и которою теперь Он отдает Сам Себя, Себя как Саму любовь. От начальных слов – «желанием возжелал Я есть пасху эту с вами» (Лк. 22:15) – до исхода в Гефсиманский сад, все на Тайной Вечери – и умовение ног, и раздаяние ученикам хлеба и чаши, и последняя беседа – не только о любви, но сама Любовь . И потому Тайная Вечерь есть τελος, завершение, исполнение конца, ибо явление того Царства Любви, ради которого мир был создан и в котором имеет свой τελος, свое исполнение. Любовью создал Бог мир. Любовью не оставил Его, когда отпал он в грех и смерть. Любовью послал в мир Сына Своего Единородного, Свою Любовь. И вот теперь, за этой трапезой, являет и дарует эту Любовь как Царство Свое, а Царство Свое как «пребывание» в Любви: «Как возлюбил Меня Отец, и Я возлюбил вас; пребудьте в любви Моей» (Ин. 15:9).
§ VI
Таков, следовательно, ответ самой Литургии, евхаристического опыта Церкви, на первую из указанных нами редукций, ту, которая евхаристическое воспоминание Тайной Вечери толкует как ссылку на установление таинства, само же установление тем самым сводит к дарованию Церкви власти и силы претворять хлеб и вино евхаристического приношения в Тело и Кровь Христовы.
Именно в свете сказанного вскрывает толкование это всю свою недостаточность, все свое несоответствие опыту Церкви. Недостаточность не того, что оно утверждает – реальность Тела и Крови Христовой в евхаристических дарах, а того, что исключает, чего, будучи оторванным от целостного опыта Церкви, не видит, не слышит, и потому – не знает. А исключает оно как раз самое главное: евхаристическое знание в Тайной Вечери – завершительного явления Царства Божьего, и потому – начала Церкви, начала ее как новой жизни, как таинства Царства.
Между тем, именно в претворении Христом, за Тайной Вечерью, конца в начало. Ветхого Завета в Новый, сущность того, что называем мы бледным и немощным словом «установление», словом, которое одним своим звучанием тянет нас вниз, к юридическим, всего лишь – институционным редукциям. Нет, не «власть» и не «право» прелагать хлеб и вино установил на Тайной Вечери Христос, а – Церковь. Установил, завещав ученикам и всем «верующим по слову их» (Ин.17:20) Царство Свое как пребывание в Его любви. «Заповедь новую даю вам, да любите друг друга». Новая, вечно новая заповедь эта потому, что она – Сам Христос, сама Любовь Божия, нам даруемая, чтобы мы ею любили друг друга: «как Я возлюбил вас... и вы любите друг друга» (Ин. 13:34). А этот Новый Завет во Христе, Любви Божией, и есть Церковь.
Да, установление Евхаристии совершилось на Тайной Вечери, но не как «другое» установление, отличное от установления Церкви, ибо установление Евхаристии как таинства Церкви, восхождения ее на небо, самоисполнения ее за трапезой Христовой в Царстве Его. Ибо «связаны» между собою Тайная Вечерь, Церковь и Евхаристия не этой земной причинно-следственной связью, к которой так часто сводится «установление», а связаны своей общей и единой отнесенностью к Царству Божьему. К Царству, явленному на Тайной Вечери, дарованному Церкви и вспоминаемому – в его присутствии и действенности – в Евхаристии.
И потому, наконец, только по отношению к этой связи – как ее исполнение, ее действенность, раскрывается нам подлинный смысл самой глубокой и радостной тайны всей нашей веры: преложения в Евхаристии наших даров в Тело и Кровь Христовы. Тайны, о которой, как о таинстве Святого Духа, предстоит нам говорить в следующей главе.
§ VII
До этого, однако, мы должны остановиться на ответе, даваемом самой Евхаристией, евхаристическим опытом Церкви на вторую редукцию: на отождествление воспоминания Тайной Вечери с воспоминанием крестных страданий и смерти Христа, и, следовательно, на истолкование Евхаристии как таинства прежде всего Голгофской жертвы.
Скажем сразу, что лежащая в основе этой «редукции» связь между Тайной Вечерью и вольными страданиями Христа для Церкви всегда была несомненной, удостоверяемой не только всем ее литургическим преданием, но в первую очередь самим Евангелием. По Евангелию, Христос нарочито совершает Тайную Вечерь «прежде страдания Своего» (Лк. 22:17) и зная, что пришел час их (Ин. 13:1). Свою прощальную беседу с учениками, в которой дает Он им Свою новую заповедь и которую начинает еще за вечерью, Он продолжает и завершает на пути в Гефсиманский сад («встаньте, пойдем отсюда» (Ин. 14:31)), так что сам этот исход, восхождение ко кресту явлены нам как завершение Тайной Вечери. И о связи этой, повторяю, свидетельствует и сама евхаристическая молитва, которая воспоминание о Тайной Вечери неизменно связывает с воспоминанием о Кресте.
Таким образом, речь идет не о связи этой самой по себе, а об ее богословском истолковании. Оправдывает ли все сказанное о ней тот подход к Евхаристии, что в евхаристическом воспоминании видит и его толкует как средство сакраментальной актуализации Голгофской жертвы? И правильно ли из этого подхода вытекающее понимание Тайной Вечери как акта, которым Христос прежде Своего страдания, в предвидении Своей Голгофской жертвы, прообразовал ее, установив ее сакраментальную «форму», дабы спасительные плоды этой жертвы могли всегда подаваться верующим в таинстве?
И вот, в свете всего сказанного выше об евхаристическом опыте и «знании» Тайной Вечери, на эти вопросы мы не только можем, но и должны ответить отрицательно. Подход этот неправилен, и неправилен опять-таки в ту меру, в какую определен он все тем же выделением евхаристического воспоминания, отрывом его от целостности священнодействия, о котором мы знаем уже, что оно все к воспоминанию направлено, все к нему, как к своему завершению, приводит.
Ведь в том как раз и весь смысл, вся бесконечная радость этого воспоминания, что вспоминает оно Тайную Вечерь не как «средство», а как явление, и больше чем явление, – присутствие и дар самой цели: того Царства, для которого создан был Богом мир, к которому призвал и предопределил человека и которое «в последние дни» (Евр. 1:2) явил в Сыне Своем Единородном, – Царства любви Отца к Сыну, любви Сына к Отцу и дара Духом Святым этой любви верующим: «Я в них, и Ты во Мне, да будут совершенны воедино... да любовь, которою Ты возлюбил Меня, в них будет, и Я в них» (Ин. 17:23, 26).
Потому мы и назвали Тайную Вечерь событием завершительным, что, будучи явлением цели, она есть явление конца. Конец же этот – Царство Божие «не от мира сего» (Ин. 18:36), а потому неотмирно, хотя и совершившееся в «мире сем», явление его. «Я уже не в мире», – говорит Христос за Тайной Вечерью (Ин. 17:11). И потому что Он уже не в мире, и «не от мира» та Слава, которую в эту ночь, за этой трапезой, являет и дает Он ученикам («И славу, которую Ты дал Мне, Я дал им» (Ин. 17:22). Тайной Вечерью завершается земное служение Христа, и об этом свидетельствует Сам Христос в Своей прощальной беседе и первосвященнической молитве: «ныне прославился Сын Человеческий, и Бог прославился в Нем» (Ин. 13:31). «Я проcлавил Тебя на земле, совершил дело, которое Ты поручил Мне исполнить» (Ин. 17:4).
Но тогда все то, что совершает Христос после Тайной Вечери и что после нее вспоминает евхаристическая молитва, раскрывается и в молитве этой, и в вере и опыте Церкви как следствие этого явления Царства, как первая, решающая и спасительная победа его в мире и над миром.
§ VIII
Христос был распят «миром сим» – его грехом, злобой, богоборчеством. В земной истории, в нашем земном времени инициатива Креста принадлежала греху, как принадлежит она ему и сейчас, в каждом из нас, когда нашими грехами мы «снова распинаем в себе Сына Божьего и ругаемся Ему» (Евр. 6:6).
Если же стал Крест – орудие позорной казни – священнейшим символом нашей веры, надежды и любви, если не устает Церковь прославлять его непостижимую и непобедимую силу, видеть в нем «красоту вселенной» и «врачество твари» и свидетельствовать, что «прииде Крестом радость всему миру», то потому, конечно, что тем же Крестом, который воплотил саму сущность греха как богоборчества, грех этот был побежден; потому что крестной смертью, в которой смерть, воцарившаяся в мире, торжествовала, казалось, свою окончательную победу, сама смерть была разрушена; потому, наконец, что из глубины этой крестной победы воссияла радость воскресения.
Но что же претворило и вечно претворяет Крест в эту победу, как не любовь Христова, не та же Божественная Любовь, которую, как саму сущность и славу Царства Божьего, явил и даровал Христос за Тайной Вечерью? И где же, как не за Тайной Вечерью, совершилась та полная, всецелая самоотдача этой Любви, что – в «мире сем» – сделала Крест: предательство, распятие, страдание и смерть – неизбежным?
Именно об этой связи между Тайной Вечерью и Крестом, о связи их, как явления Царства Божьего и его победы, свидетельствует и Евангелие, и церковное богослужение, особенно же изумительные по глубине своей службы Страстной Седмицы. В них Тайная Вечерь все время отнесена к той ночи, которая окружает ее со всех сторон и в которой особенно ярко сияет свет празднества Любви, что в «горнице большой, устланной», как бы от века предуготованной, совершает Христос с учениками Своими. Это – ночь греха, ночь как сама сущность «мира сего». И вот она сгущается теперь до предела, она готовится поглотить и этот последний сияющий в ней свет. Уже «князи людстии собрашася вкупе на Господа и на Христа Его». Уже заплачены тридцать сребренников – цена предательства. Уже выходит, вождями своими возбужденная, мечами и дрекольями вооруженная, толпа на дорогу, ведущую к Гефсиманскому саду.
Но тьмой этой – и это бесконечно важно для церковного понимания Креста – омрачена и сама Тайная Вечерь. Знает Христос – «рука предающего Его с Ним за столом» (Лк. 22:21). И именно с Тайной Вечери, из ее света, «приняв кусок», в эту страшную ночь выходит Иуда, а за ним вскоре Христос. И если в службах Великого Четверга, дня нарочитого воспоминания Тайной Вечери, радость все время переплетается с печалью, если опять и опять вспоминает Церковь не только свет, но и омрачившую его тьму, то потому, что в двойном исходе – Иуды и Христа, из того же света – в ту же тьму, – видит, знает Церковь начало Креста, как тайны греха и тайны победы над ним.
Тайны греха. Ибо исход Иуды – это предел и завершение того греха, который начало свое имеет в раю и сущность которого – в отпадении любви человеческой от Бога, в выборе этой любовью себя, а не Бога. Этим отпадением начинается, им изнутри определена вся жизнь, вся история мира, как мира падшего, как «мира сего», во зле лежащего, как царства князя мира сего. И теперь, в исходе Иуды, апостола и предателя, эта история греха – ослепшей, искаженной, отпавшей любви, любви, ставшей воровством, ибо «для себя» ворующей жизнь, данную для общения с Богом, – приходит к концу. Ибо в том мистически-страшный смысл этого исхода, что тоже из рая выходит Иуда, из рая бежит, из него изгоняется. Он был на Тайной Вечери, его ноги умыл Христос, в свои руки принял он хлеб Христовой любви, ему в этом хлебе отдал Себя Христос. Он видел, он слышал, он руками своими осязал Царство Божие. И вот, подобно Адаму, исполняя Адамов первородный грех, доводя всю страшную логику греха до ее предела, он Царства этого не захотел. В Иуде «мир сей», его богоборческое хотение, его падшая любовь оказались сильнее. И хотение это, в силу все той же страшной логики, не могло не стать – последовательно, неизбежно – хотением богоубийства . После Тайной Вечери Иуде некуда идти, как только в тьму богоубийства. Когда же совершится оно и исчерпанным окажется это хотение и им «живущая» жизнь, Иуде некуда будет выйти, как только в самоуничтожение и в смерть...
Тайны победы. Ибо во Христе, который Своей самоотдачей явил на Тайной Вечери Свое Царство и славу его, в ночь «мира сего» выходит само это Царство. После Тайной Вечери Христу тоже некуда больше идти, как только на эту встречу, на смертельный поединок с Грехом и Смертью. Потому что не могут просто «сосуществовать» два эти Царства – Царство Божие и Царство князя мира сего. Потому что, чтобы разрушить владычество греха и смерти, вернуть Себе Свое творение, украденное у Него дьяволом, и спасти мир, отдал Бог Сына Своего Единородного. Таким образом, самой Тайной Вечерью, явлением на ней Царства любви, обрекает Себя Христос на Крест. Крестом Царство Божие, тайно явленное на Вечери, входит в «мир сей», и входом этим само себя претворяет в борьбу и победу.
§ IX
Таково знание, таков изначальный опыт Креста в Церкви, засвидетельствованный всем ее литургическим преданием, прежде же всего – евхаристическим воспоминанием.
Итак, – продолжает молитва благодарения, –
вспоминая спасительную эту заповедь,
и все, ради нас бывшее:
крест, гроб, тридневное воскресение,
на небеса восхождение, одесную седение
второе и преславное паки пришествие...

Это перечисление, в котором – подчеркнем это – Крест не выделен, непротивопоставлен другим вспоминаемым в нем событиям, а вместе с ними составляет как бы один восходящий ряд, есть, таким образом, воспоминание единой победы, одержанной во Христе Царством Божиим над миром сим. Победы, осуществляющейся, однако, в последовательности побед, каждая из которых исполняет себя в последующей, есть акт победного продвижения к тому концу, когда Христос «предаст Царство Богу и Отцу... да будет Бог все во всем» (1Кор. 15:24, 28).
Соединяет же все эти победы воедино, претворяет их в единую победу жертвенная любовь Христа, единая жертва, всеми ими Христом целостно приносимая.
Вот тут, по отношению к этой единой и всеобъемлющей жертве Христовой, и вскрывается ущербность того отождествления жертвы, приносимой за нас Христом, только с крестным страданием и смертью, что присуще школьному «расчленительному» богословию.
Ущербность эта укоренена, конечно, в первую очередь в одностороннем, юридическом понимании самой идеи жертвы как акта искупительного, соотносительного со злом и грехом как их искупление, и потому акта, по самой сущности своей, «требующего» страдания, а в пределе – и смерти. Понимание это, однако, – и мы говорили об этом уже раньше, в главе, посвященной Евхаристии как таинству приношения, – именно одностороннее и, в односторонности своей, ложное. В сущности своей жертва связана не с грехом и злом, а с любовью, она есть самораскрытие и самоосуществление любви. Нет любви без жертвы, ибо любовь, будучи самоотдачей другому, полаганием жизни в другом, совершенным послушанием другому, и есть жертва. Если же в мире сем жертва действительно и неизбежно связана со страданием, то это не, по своей сущности, а по сущности мира сего, во зле лежащего, сущности его как отпадения от любви.
Обо всем этом мы говорили раньше, и нам нет надобности повторять это здесь. Для нас важно лишь то, что в евхаристическом опыте Церкви, в опыте Евхаристии как жертвы, жертва эта обнимает собою всю жизнь Христа, все Его служение или, еще лучше сказать, она есть Сам Христос. Ибо Христос – совершенная Любовь – есть потому и совершенная Жертва, Жертва не только в спасительном Своем служении, но прежде всего в предвечном Сыновстве Своем, как самоотдаче в любви и в совершенном послушании Отцу. Да, мы можем, не боясь впасть в противоречие с классическим учением о всеблаженстве Божием, возводить жертву к Самой Троичной Жизни, больше того – само всеблаженство Божие созерцать в совершенстве Пресвятой Троицы как совершенной самоотдачи Друг Другу Отца, Сына и Духа, как совершенной любви и, потому, совершенной жертвы.
Эту предвечную жертву приносит Сын Отцу, претворяя ее послушанием Отцу в самоотдачу за жизнь мира. Приносит Своим вочеловечением, принятием человеческой природы, становясь на веки веков Сыном Человеческим. Приносит, принимая крещение Иоанново и в нем беря на Себя весь грех мира. Приносит Своею проповедью и чудесами. И это приношение, исполняет в явлении и даровании ученикам Своим за Тайной Вечерью Царства Божьего как Царства совершенной самоотдачи, совершенной любви, совершенной жертвы.
Но потому, что совершается приношение это в «мире сем», потому, что встречает оно с самого начала сопротивление греха во всех его проявлениях – от крови младенцев, избиенных Иродом, от неверия и маловерия мира до исступленной ненависти книжников и фарисеев, потому все оно, тоже с самого начала, есть Крест: страдание и его приятие, нравственное борение и его преодоление, Распятие в глубоком смысле этого слова. «И начал ужасаться и тосковать» (Мк. 14:33) – это сказано о последнем борении, последнем изнеможении в ночь предательства в Гефсиманском саду. Но сами ужас этот и эта тоска, ужас – от греха, окружающего Христа, тоска – от неверия «своих», к которым пришел Он, присущи всей жизни, всему служению Христа. И недаром в дни празднества Рождества, готовясь к радостному празднованию Боговоплощения, Церковь совершает некое преобразование Страстной седмицы, в самой этой радости созерцает изначала и неизбежно вписанный в нее Крест.
Как все земное служение Христа есть принесение – в «мире сем», «нас ради человек и нашего ради спасения» – предвечной Жертвы любви, – так все оно, в мире сем, есть Крест. Завершенное как радость, как дар Царства Божьего на Тайной Вечери, оно завершается на Кресте как борение и победа. То же приношение, та же жертва, та же победа. И, наконец, Крестом, и как Крест, это приношение, эта жертва и победа передаются, даруются нам, сущим в мире сем. Потому что в мире сем, и прежде всего в нас самих, только Крестом совершается восхождение в радость и полноту завещанного нам Царства.
§ X
Толъко Крестом... Действительно, всем тем, что в этой главе, и не только, но и всем этим трудом, я пытаюсь сказать заведомо немощными и недостаточными словами – о сущности Церкви как восхождения на небо, в радость Царства Божьего, и об Евхаристии как таинстве этого восхождения; сами слова эти о радости и полноте были бы поистине словами безответственными, если бы не были они отнесены – самой Церковью, в самой Евхаристии – ко Кресту, как к единственному пути этого восхождения, как к средству нашего в нем участия.
«Крестом Господа нашего Иисуса Христа... для меня мир распят, и я для мира» (Гал. 6:14). Нужно ли доказывать, что в этих словах ап. Павла выражена вся сущность христианской жизни как следования за Христом? Мир распят для меня: если следование за Христом есть ответная любовь на Его любовь, ответная жертва на Его жертву, то в мире сем оно не может не быть подвигом постоянного отвержения мира в его самости и гордыне, в «хотении» его как «похоти плоти, похоти очей и гордости житейской» (1Ин. 2:16), Я распят для мира: а эта жертва не может не быть моим распинанием, ибо мир сей не только вне меня, но прежде всего во мне самом, в том ветхом Адаме во мне смертельная борьба с которым новой, дарованной мне Христом жизни никогда не прекращается в земном нашем странствии.
«В мире будете иметь скорбь» (Ин. 16:33). Эту скорбь имеет, это страдание познает всякий, кто хотя бы в самую малую меру следует за Христом, любит Его и Ему себя отдает. Это крест – страдание. Но сама эта скорбь любовью и самоотдачей претворяется в радость, ибо познается как сораспинание Христу, как принятие Его Креста, и потому – участие в Его победе. «Мужайтесь: Я победил мир» (Ин. 16:33).
Вот почему евхаристическое воспоминание, будучи воспоминанием Царства Божьего, явленного, завещанного на Тайной Вечери, есть тем самым и неотделимое от него воспоминание Креста, Тела Христова, но за нас ломимого, Крови Христовой, но за нас изливаемой. Вот почему только Крестом дар Царства Божьего претворяется в приятие его, а явление его на Евхаристии – в наше восхождение на небо, в наше участие в трапезе Христовой в Царстве Его.
§ XI
Таинство собрания, таинство приношения, таинство возношения и благодарения и, наконец, воспоминания. Единое таинство Царства Божьего, единой Жертвы Христовой любви. И потому таинство явления, дара нам нашей жизни как жертвы. Ибо нашу жизнь Христос в Себе принес и отдал Богу. Для жертвенной жизни, жизни – любви, был создан человек. Ее потерял – ибо нет иной жизни – в отпадении своей любви от Бога. И ее, эту жертву – как жизнь, и жизнь – как жертву явил Христос в самоотдаче Своей любви, ее даровал как восхождение в Царство Божие и причастие Ему.
Об этой Жертве, во Христе ставшей нашей, об ее всеобъемлющей полноте свидетельствуют, ее выражают слова, которыми завершается евхаристическое воспоминание:
Твоя от Твоих
Мы Тебе приносим
О всех и за все...

И этими завершительными словами конец претворяется в начало. В то вечное начало, ибо вечное обновление всего, которое являет и исполняет Своим пришествием Утешитель Дух Святой.
Глава 11. Таинство Святого Духа
...нас же всех от единого Хлеба и Чаши приобщающихся, соедини друг ко другу во единого Духа причастие.
(Литургия св. Василия Великого.)

§ I
Теперь мы достигли вершины евхаристического священнодействия. Все сказано, все воспомянуто перед Престолом Божиим, за всё принесено благодарение, и вот молитва, которой совершалось это возношение, эта жертва хваления, обращается теперь к Отцу с мольбой о ниспослании Духа Святого «на нас и на предлежащие дары»:
...еще приносим Ти
словесную сию и бескровную службу,
и просим, и молим, и милися деем,
низпосли Духа Твоего Святаго
на ны и напредлежащия дары сия.
И сотвори убо хлеб сей –
честное Тело Христа Твоего,
а еже в чаше сей,
честную Кровь Христа Твоего,
преложив Духом Твоим Святым,
якоже быта причащающимся,
во трезвение души,
во оставление грехов,
в приобщение Святаго Твоего Духа...
не в суд или во осуждение.

Но именно потому, что мы этой вершины достигли, необходимо собрать воедино все то, что вело нас к ней и о чем мы говорили в предшествующих главах. Ибо сам текст Литургии, приведенный выше, связывает эпиклезу, призывание Святого Духа, с претворением евхаристических даров в Тело и Кровь Христовы.
Связь эта, однако, как мы уже знаем, толкуется по-разному: в западной схоластической традиции – как молитва, содержащая в себе «тайносовершительную формулу»; а на православном Востоке – как молитва, завершающая все евхаристическое священнодействие: приношение, благодарение, воспоминание – как исполнение всей Божественной Литургии в евхаристическом преложении святых даров.
Это западное учение постепенно проникло на Восток и отчасти было им принято. Я говорю – «отчасти», потому что, с одной стороны, православный Восток в целом несомненно отверг латинское учение об «установительных словах» как причине преложения. С другой же стороны, он его «недоотверг», и молитва эпиклезы и в православном богословии стала толковаться как «тайносовершительная формула».
Многовековой спор об эпиклезе, об ее месте в Литургии, в сущности, превратился в спор о двух «моментах» преложения, литургически отделенных один от другого не минутами даже, а секундами. Этим, по всей вероятности, объясняется то, что в отличие от страстей и волнений, сопутствовавших великим догматическим спорам Отеческой эпохи, вопрос об эпиклезе, о преложении Святых Даров, и о богословии таинств вообще, не вызвал особенного интереса на Востоке. Ибо, поскольку ни на Востоке, ни на Западе не ставилась под вопрос реальность преложения Даров и западный подход к таинствам внедрялся в жизнь восточной Церкви постепенно, церковный народ как бы не замечал его. Внешне – и обряды, и молитвы оставались такими же, привычными, своими, и потому, когда de facto западное восприятие таинств, и в первую очередь Евхаристии, воцарилось в наших учебниках, проникло в «катехизис», подавляющее большинство верующих, включая богословов и иерархию, просто не почувствовали происшедшей перемены.
§ II
Я убежден, однако, что наступило время перемену эту осознать и понять, что речь идет здесь не о второстепенных деталях, а о чем-то предельно существенном для Церкви и для нашей христианской жизни. Для православных основой толкования Евхаристии навеки остаются слова св. Иринея Лионского : «Наше учение согласно с Евхаристией, а Евхаристия, в свою очередь, подтверждает наше учение». (Adv. Haer. IV, 18). Все, что касается Евхаристии – касается Церкви, все, что касается Церкви – касается Евхаристии и этой взаимосвязностью испытуется.
Между тем, именно эта изначальная взаимосвязанность оказалась как бы разорванной распространением нового понимания таинств, вошедшего в Церковь после обрыва отеческой традиции. В этом учении Евхаристия, воспринимавшаяся в древней Церкви как таинство единства, таинство восхождения Церкви и исполнения ее за трапезой Господней в Его Царстве, – стала восприниматься и определяться как одно из средств освящения верующих. Яснее всего это видно в превращении причащения из акта церковного, соборного, из исполнения нами нашего членства в Церкви, Теле Христовом, – в личный акт благочестия, и для мирян при этом акт исключительный, регулируемый не Церковью, а личным благочестием и «выбором» самого причастника.
На Литургии мы продолжаем молиться:
нас же всех от единого
хлеба и чаши приобщающихся –
соедини друг ко другу
во единого Духа причастие...

Но в чем состоит – на наших Литургиях без причастников – это единство? Мы молимся и в начале, и в конце Литургии: «Полноту Церкви Твоея сохрани», – но о какой полноте идет речь? И что при этом подходе могут означать обращенные к нам слова апостола Петра: «Вы – род избранный, царственное священство, народ святой, люди, взятые в удел, дабы возвещать совершенства Призвавшего вас из тьмы в чудный Свой свет» (1Пет. 2:9)?
Я не буду повторять здесь всего, уже сказанного выше, о других последствиях для Церкви этой метаморфозы Евхаристии и ее восприятия. Сказанного достаточно, я думаю, чтобы понять, что мы имеем дело здесь с ущерблением и, потому, искажением литургического предания Церкви, его Lex orandi. И, следовательно, в чем нуждаемся мы больше всего – в возврате к этому преданию, к восстановлению его подлинной перспективы и сущности.
§ III
Это приводит нас еще раз к той многочастности Божественной Литургии, о которой мы неоднократно утверждали, что именно в ней, этой многочастности , и ею совершается Евхаристия.
Литургия, как таинство, начинается с приготовления Св. Даров и собранием в Церковь. За собранием следует вход и благовестие Слова Божьего, и, вслед за тем – приношение, то есть положение евхаристических даров на престол. После целования мира и исповедания веры начинается анафора: возношение даров в молитве благодарения и воспоминания. Анафора завершается эпиклезой, то есть молением о том, чтобы Бог явил Духа Святого, показал хлеб и вино нашего приношения Телом и Кровью Христовыми и сподобил нас причаститься им.
Вот эту многочастность Литургии, зависимость в ней друг от друга всех ее элементов, всего священнодействия и отрицает западная схоластика. B богословское истолкование Евхаристии она не входит, ему она не нужна, ибо, напомню слова Dom Vonier, процитированные в одной из первых глав, что таинства составляют реальность sui generis, исполняемые только установлением их Христом и ни от чего другого в Церкви не зависящие. В чем же смысл этого спора, этого расхождения? Чтобы ответить на этот вопрос, нужно напомнить, что вплоть до своего «западного пленения» православный Восток не выделял таинства в отдельный «объект» изучения и определения, не отделял его в некий отдельный богословский трактат. Такого выделения мы не находим ни в ранних «крещальных» литургиях, ни в пришедших им на смену «мистагогиях» (пс. Дионисия, преп. Максима Исповедника и т.д.). Слово таинство не было ограничено отождествлением его в наши теперешние семь таинств. Это слово обнимало собой всю тайну спасения мира и человека Христом и в сущности все содержание христианской веры. Евхаристию Отцы Церкви воспринимали и как раскрытие, и как исполнение этой всеобъемлющей тайны – «ангелом несведомой», но нам, новому народу Божьему, явленной во всей благодатной полноте. Я не останавливаюсь на объяснении больших «мистагогий», потому что расцвели они, когда чин и строй евхаристического богослужения уже достиг в основном своей окончательной формы. Их влияние, или, вернее, влияние их эпигонов – Германа Константинопольского, Симеона Солунского – влияние не всегда благополучное и «здравое» – стало расплываться в сложных аллегориях, побочной символике и т.д. Поэтому важнее для нас свидетельство, которое находим мы в самом благочестии Церкви, в восприятии и опыте Евхаристии у церковного народа. А согласно этому свидетельству, каждый член Церкви знал, что с самого начала, с провозглашения дьяконом «κα ιρος!» («время поработати Господеви!») и до завершительного «с миром изыдем», он участвует в одном общем деле, в единой священной реальности, всецело отождествляя себя с тем, что в данный момент раскрывает, являет и дарует Церковь в своем восхождении к небесной трапезе Царства.
Об этом, повторяю, свидетельствует само священнодействие. Так, завершая приготовление даров, проскомидию, священник кадит уготованные Дары и прикладывается к ним. На входе предстоятель утверждает, что Бог сподобил нас, смиренных и недостойных раб Своих, и «в час сей стати перед славою святого Твоего жертвенника», и, затем, благословляет горний престол: «Благословен еси на престоле Царства Твоего...». И, наконец, при целовании мира, прежде чем совершать словами – «Христос посреди нас, и есть и будет...», священник опять прикладывается к лежащим на престоле Дарам. Все это реально, и все это, как именно реальное, переживается всеми участниками Литургии.
Иной богослов-пурист вопрошает: почему люди становятся на колени во время Великого Входа? Ведь Дары еще только хлеб, только вино, еще не «стали» Телом и Кровью Христа. Но до этого вопроса простому молящемуся как будто нет дела, ибо, если не разумом, то всем сердцем знает, что на Великом Входе совершается само приношение, а не аллегорическое его изображение, и что совершается оно Христом, ибо Он есть – «и приносящий, и приносимый, и приемлющий, и раздающий». Про Литургию можно сказать, что вся она – во Христе, вся – Христос с нами и мы во Христе.
§ IV
Но нас могут спросить: не означает ли сказанное о многочастии Литургии, что преложение Святых Даров в Тело и Кровь Христовы совершается постепенно, шаг за шагом, так что в конце концов неясным оказывается, когда именно оно совершается? Вопрос этот – сознательно или бессознательно – определяет собою доктрину о консекрации, то есть о тайносовершительной формуле, о том, как и когда хлеб и вино становятся Телом и Кровью Христовыми. Но возникнуть этот вопрос мог только в эпоху выдыхания в схоластическом богословии его эсхатологического измерения и сущности христианской веры. А это ставит нас перед вопросом о времени.
Литургия служится на земле, и это значит – во времени и пространстве «мира сего». Но если служится она на земле, то совершается на небе, в новом времени нового творения, во времени Духа Святого. Для Церкви вопрос о времени имеет огромное значение. Ибо, в отличие от того широко распространенного в мире спиритуализма, что основан на отвержении времени, на стремлении выйти из него, на отождествлении его со злом, – для христиан время, как и все в творении, – от Бога и Божье. От первых слов книги Бытия: «В начале сотворил Бог небо и землю» (Быт. 1:1) – до слов апостола Павла: «Когда наступила полнота времени» (Гал. 4:4), и, наконец, утверждения св. Иоанна Богослова: «наступает время, и настало уже» (Ин. 5:25) – не вне времени, а в нем и по отношению к нему прозвучало и вечно звучит Божественное удостоверение: «И увидел Бог, что это – хорошо!» (Быт. 1:8).
«Спиритуалистам» противостоят в нашем «религиозном мире» активисты, чей духовный горизонт ограничен временем, историей, разрешением социальных проблем. Если «спиритуалисты» отвергают время, то «активисты» как бы не чувствуют, его онтологической падшести, не чувствуют, что оно не только отражает падение мира, но само есть «реальность» этого падения, торжества «смерти и времени», что царят на земле. «Проходит образ мира сего» (1Кор. 7:31), и именно «старое время» есть образ проходящести всего земного на пути к неизбежной смерти.
Между тем, именно в это падшее время – и тут терпят крах как спиритуалисты, так и активисты, – именно в это падшее время, в этот падший мир снизошел в Своем вочеловечении Христос, в нем возвестил, что приблизилось грядущее Царство Божье, спасение от греха и смерти, «иного жития, вечного, начало». И не только возвестил, а Своим вольным страданием, распятием и воскресением осуществил эту победу в Себе и даровал ее нам.
В день Пятидесятницы сошел на Церковь Дух Святой, а с Ним и в Нем – новое время. Нет, старое время не исчезло и внешне в мире ничего не изменилось. Но Церкви Христовой, живущей в Духе и Духом, дана заповедь и сила претворять его в новое время. «Се, творю все новое» (Откр. 21:5) – это не замена старого новым, не исход в какой-то «иной» мир. Это тот же мир, сотворенный Божественной Любовью, и который в Духе Святом мы видим и принимаем таким, каким сотворил его Бог – «небом и землей, исполненными славы Божией».
Итак, пребывать в новом времени означает – пребывать в Духе Святом. «Был я в Духе в день воскресный» (Откр. 1:10). Эти слова Тайновидца применимы, конечно, ко всем верующим, живущим хоть в малой степени тем стяжанием Духа Святого, о котором, как о сущности и цели жизни, говорил преп. Серафим Саровский. Но в первую очередь применимы они к источнику этого стяжания – к Божественной Литургии. Ибо в том и состоит сущность Литургии, чтобы возносить нас в Духе Святом и в Нем претворять старое время во время новое.
Христианское богослужение, и особенно вершину его, Таинство Евхаристии, нельзя толковать в категориях культа. Ибо культ построен на различении не старого и нового, а «священного» и «профанного». Культ «сакрализирует» и сам есть плод сакрализации. Во времени он выделяет «священные дни» и «периоды», в пространстве – «священные места», в материи – «священные части», но совершается все это в «старом» времени, ибо культ статичен, а не динамичен, и иного, нового времени не знает.
Яркий пример этого – противопоставление первых христиан храму. Храм с незапамятных времен был «фокусом» сакрализации. И потому одним из главных обвинений христиан в эпоху гонений было обвинение в атеизме, в отсутствии священного центра. На это обвинение и отвечает в Деяниях Апостольских первомученик св. Стефан. Разъяренной толпе, побивающей его камнями, он заявляет: «Всевышний не в рукотворных храмах живет, как говорит пророк: Небо – престол Мой, и земля – подножие ног Моих. Какой дом созиждите Мне, говорит Господь, или какое место для покоя Моего? Не Моя ли рука сотворила все сие?..». И в минуту смерти Стефан воскликнул: «вот, я вижу небеса отверстыми и Сына Человеческого, стоящего одесную Бога» (Деян. 7:48–50, 56). А св. Иоанн Златоуст, со своей стороны, в Беседе о Кресте и Разбойнике говорит: «Когда пришел Христос и пострадал вне города, Он очистил всю землю, сделал всякое место удобным для молитвы. ...Хочешь ли знать, как вся земля, наконец, сделалась храмом и как всякое место стало удобным для молитвы?»
Не рукотворный храм, а отверстое небо, Мир, претворенный в храм, вся жизнь – в Литургию: такова основа христианской Lex orandi. И если мы до сих пор называем храм – церковью, то есть собранием, то это потому, что возник он не из жажды «сакрализации», а из евхаристического опыта Церкви, опыта неба на земле.
§ V
Теперь, если в свете сказанного постараться понять смысл литургической многочастности и ее, так сказать, «литургической необходимости», нужно вспомнить, что укоренена она в Евхаристии как Таинстве Воспоминания: «Сие творите в Мое воспоминание» (Лк. 22:19). В словах этих предание справедливо видит установление Евхаристии на Тайной Вечери. Но ошибка, ущербленность школьных толкований в том, что слово cиe они относят исключительно и только к преложению евхаристических даров в Тело и Кровь Христовы, и тем самым выделяют это установление из Литургии в целом. Между тем, как сущность Литургии и ее многочастности в том и состоит, что вся она – от начала до конца – воспоминание, явление, «эпифания», спасение мира, совершенного Христом.
Воспоминание в Евхаристии есть собирание воедино всего опыта спасения, всей полноты той реальности, что дана нам в Церкви, что составляет нашу жизнь. Реальности мира как творения Божьего, реальности его как спасенного Христом, реальности того нового неба и земли, на которое восходим мы в таинстве восхождения в Царство Божие. Вспоминать – значит помнить и жить в воспоминаемом, его получать и хранить. Но как помнить, если «не творить»? Как жить невидимым, как воспринимать его, хранить его, и, главное, как хранить в полноте этот опыт? Христианство есть всегда исповедание, принятие, oпыт. Но в падшем и раздробленном времени «мира сего» целостное воспоминание это невозможно иначе, как в последовательности составляющих его частей. Ибо старое время – это горизонтальное, а не вертикальное. И потому каждая Литургия есть собирание, восстановление полноты нашего воспоминания и «опознание» его. Я только что сказал, что, служимая на земле, совершается Литургия на небе. Но – и это самое важное – то, что совершается на небе, уже совершено, уже есть, уже совершилось, уже дано. Христос вочеловечился, умер на Кресте, сошел во ад, воскрес из мертвых, вознесся на небо, ниспослал Духа Святого. В Литургии, которую нам заповедано совершать, «дондеже Он приидет» (1Кор. 11:26), мы не повторяем и не изображаем – мы восходим в эту тайну спасения и новой жизни, совершенную единожды, но даруемую нам «всегда, ныне и присно и во веки веков». И в этой небесной, вечной и надмирной Евхаристии не Христос сходит к нам, а мы восходим к Нему.
Литургию можно уподобить человеку, освещающему ручным фонарем – часть за частью – знакомое, прекрасное, но в ночной темноте скрытое здание, и в них, в этих частях, опознается все здание в его целости, единстве и красоте. Так и в нашей Литургии, совершаемой на земле, но совершающейся на небе. В ней раскрывается и даруется нам тайна спасения мира Христом во всей ее полноте и многочастности, в ней исполняется Церковь, в ней торжествует «иного жития, вечного, начало...».
§ VI
Итак, Литургия совершается в новом времени Духом Святым. Вся она – от начала до конца – есть эпиклеза, призывание Святого Духа, претворяющего все совершающееся в ней, каждое священнодействие ее в то, что они являют и раскрывают нам. Иными словами, в своей видимости, во времени «мира сего», Литургия есть символ и выражается в символах. Но «символ» в том смысле, в котором мы говорили в начале этой книги, где символом мы назвали реальность, которая не может быть выражена, явлена в категориях «мира сего», то есть чувственно, эмпирически, видимо. Это та реальность, которую в другом месте мы назвали таинственностью, присуща всему творению Божьему, но которую человек перестал ощущать и опознавать в падшем «мире сем».
Символ поэтому нельзя объяснить и определить. В своей реальности он осуществляется, «актуализируется» претворением себя в то, на что он указывает, о чем свидетельствует, чего является символом. Но и это претворение остается невидимым, ибо совершается Духом Святым – в новом времени, а удостоверяется только верою. Так невидимо совершается и претворение хлеба и вина в Св. Тело и Кровь Христовы. Ощутительно ничего не происходит, хлеб остается хлебом, а вино – вином. Ибо если бы происходило оно «ощутимо», то христианство было бы магическим культом, а не религией веры, надежды и любви.
Поэтому не только не нужны, а поистине вредны попытки объяснить претворение, уложить его в формулы и причины. Как если бы недостаточны были изначальная вера и опыт Церкви, выраженные в словах молитвы: «Еще верую, яко сие есть самое пречистое Тело Твое, сия есть самая честная Кровь Твоя...». Верую, а не знаю, ибо в «мире сем» никакое знание, кроме того, которое раскрывается в вере, никакая «наука» не могут объяснить того, что совершается в новом времени, в пришествии Святого Духа, в претворении жизни в новую жизнь Царства Божьего, которое «посреди нас».
Таким образом, когда я говорю, что вся Литургия есть претворение, я имею в виду нечто очень простое, а именно: что в Литургии каждая ее часть, каждое священнодействие, каждый обряд претворяется Духом Святым в то, что они есть, «реальным символом» чего они являются. Так, например, многократное почитание за Литургией престола: каждение, целование, земные поклоны и т. д. есть исповедание нашего присутствия вокруг престола Божьей славы, небесного святилища. Так «собрание в Церковь» претворяется в Литургии в полноту Церкви Христовой, а Вход с дарами – в приношение Церковью спасительной жертвы – «за всех и за вся»...
Итак, в Литургии все реально, но реальностью не «мира сего» и не в его падшем и расколотом времени, а в собранном новом времени. Когда в начале XI века на Западе возникают попытки «рационального» объяснения Евхаристии, Беренгарий Турский предлагает различение в нем «мистического», то есть символического, с одной стороны, и «реального» – с другой. Таинство, по его учению, – mystice non realiter. На это Латеранский Собор, осуждая это учение, отвечает – realiter non mystice, то есть реально и, потому, не мистично, не символично (1059 г.). И это тупик, в который неизбежно заходит схоластика. Сущность его в постепенном отходе от изначального понимания и восприятия времени , а тем самым и постепенного «выдыхания» эсхатологической сущности Церкви и Таинств. Начиная с XIII века, по словам Louis Bouyer, «Евхаристия на Западе оказалась погребенной под нетрадиционными формулами и объяснениями». Что же касается Православия, то, хотя оно и не приняло всех западных объяснений и формул, но, за неимением собственного учения о Таинствах, оно сделало «своей» западную проблематику, западные вопросы, которые в свою очередь отразились на истолкованиях и определениях Евхаристии.
§ VII
В чем же, мы можем спросить теперь, специфическая функция той эпиклезы, то есть молитвы о ниспослании Святого Духа, которую мы находим в православной Литургии как завершительную часть Воспоминания?
О том, что это именно так, об органической связи этой молитвы с Воспоминанием, свидетельствует прежде всего сам текст эпиклезы, начинающейся со слов «Поминающе убо», и в Литургии св. Иоанна Златоуста, и в Литургии св. Василия Великого.
Текст Златоуста я привел в самом начале этой главы и потому ограничусь здесь приведением параллельной молитвы, эпиклезы в Литургии св. Василия Великого:
...Поминающе убо, Владыко, и мы спасительная Его (то есть Христовы) страдания, животворящий Крест, тридневное погребение, еже из мертвых воскресение, еже на небеса возшествие, еже одесную Тебе, Бога и Отца, седение, и славное и страшное Его второе пришествие. Твоя от Твоих Тебе приносяще о всех и за вся. ...дерзающе приближаемся святому Твоему жертвеннику: и предложше вместообразная (αντ ιτυπα) святаго Тела и Крове Христа Твоего, Тебе молимся, и Тебе призываем Святе Святых, благоволением Твоея благости, приити Духу Твоему Святому на ны и на предлежащия Дары сия...
Как видим, молитва эпиклезы составляет завершение Воспоминания. В категориях того нового времени, в которых совершается Евхаристия, оно соединяет воедино «вся о нас бывшая», то есть всю Тайну Спасения, совершенного Христом, тайну Любви Христовой, объемлющей весь мир и нам дарованной. Воспоминание есть исповедание знания этой тайны, ее реальности, а также веры в нее как спасения мiра и человека. Воспоминание, как и вся Евхаристия, и я уже говорил об этом, не есть повторение, оно есть явление, дар, опыт – «в мире сем» и, потому, снова и снова, единой, раз и навсегда принесенной Христом Евхаристии и нашего в ней восхождения.
Евхаристия совершается, от начала до конца, над хлебом и вином. Хлеб и вино суть пища, которую изначала сотворил Бог как жизнь: «вам сие будет в пищу» (Быт. 1:29). Но смысл, сущность, радость этой жизни не в пище, а в Боге, в общении с Ним. И вот от этой пищи – «в раи пищи безсмертия» (Лит. Василия Великого) отпал человек, и в нем – «мир сей». В нем воцарилась пища, но воцарение это – не к жизни, а к смерти, распаду и разлуке. И потому Христос, придя в мир, назвал Себя «хлебом Божиим, который сходит с небес и дает жизнь миру» (Ин. 6:33). «Я есмь хлеб жизни; приходящий ко Мне не будет алкать, и верующий в Меня не будет жаждать никогда» (Ин. 6:35).
Таким образом, Христос есть «хлеб небесный», ибо это определение включает в себя все содержание, всю реальность нашей веры в Него как Спасителя и Господа. Он есть жизнь, и потому – пища. Эту жизнь Он приносит в жертву «за всех и за вся», дабы причастить нас всех Своей жизни – новой жизни нового творения – и явить нас, прежде всего самим себе, как Тело Христово.
На все это Церковь отвечает Аминь, все это приемлет верою, все это исполняет в Евхаристии Духом Святым. Весь обряд Литургии есть явление, одной за другой, тех реальностей, из которых состоит спасительное дело Христово. Но, повторю еще раз, постепенность здесь – не в совершении, а в явлении. Ибо являемое – не нечто новое, чего не было до этого. Нет, в Христе все уже совершилось, все реально, все даровано. В Нем получили мы доступ к Отцу и причастие Св. Духа и предвосхищение Новой Жизни в Царстве Его.
И вот та эпиклеза, которую находим мы в конце Евхаристической молитвы, и есть это явление и этот дар, а также принятие их Церковью. «Низпосли Духа Святаго на ны и на предлежащие дары сия». Ибо призывание Святого Духа не есть отдельный акт, единственным объектом которого является Хлеб и Вино. Сразу же после призывания Святого Духа предстоятель молится: «Нас же всех, от единого хлеба и чаши причащающихся, соедини друг ко другу во единого Духа Святаго причастие» (св. Василий Великий). «Якоже быти причащающимся (дабы были они для причастников) во трезвение души, во оставление грехов, в причащение Святого Твоего Духа, во исполнение Царствия небеснаго...». И далее, опять-таки без перерыва, молитва переходит в ходатайство, о котором мы еще будем говорить дальше. Цель Евхаристии не в преложении хлеба и вина, а в нашем причащении Христу, ставшему нашей пищей, нашей жизнью, явлением, Церкви как Тела Христова.
Вот почему на православном Востоке Святые Дары сами по себе никогда не стали объектом особого почитания, созерцания и поклонения, объектом также особой богословской «проблематики»: как, когда, каким образом совершается их преложение. Евхаристия, и это значит преложение Святых Даров, есть тайна, не могущая быть раскрытой и объясненной в категориях «мира сего» – времени, сущности, причинности и т.д. Раскрывается она вере: «Еще верую яко сие есть самое пречистое Тело Твое, сия есть самая честная Кровь Твоя». Ничего не объяснено, ничего не определено, ничего не изменилось в «мире сем». Но откуда тогда этот свет, эта радость, заливающая сердце, это чувство полноты и прикосновения «мирам иным»?
Ответ на эти вопросы мы находим в эпиклезе. Но ответ не «рациональный», построенный по законам нашей «одноэтажной» логики, но раскрываемый нам Духом Святым. Почти во всех дошедших до нас чинах Евхаристии, в текстах эпиклезы Церковь молится, чтобы была Евхаристия для причащающихся «в приобщение Святого Духа»: «...Нас же всех, от единого хлеба и чаши причащающихся, соедини друг ко другу во единого Духа Святаго причастие» (εις κοινωνιαν του αγιου Σου Πνευματος), и, далее, «во исполнение Царствия Небесного» (εις βασιλειας ουρανων πληρωμα). Оба эти определения цели Евхаристии в сущности синонимны, ибо оба являют эсхатологическую сущность Таинства, обращенность его к грядущему, но Церкви уже и явленному и даруемому, Царству Божьему.
Таким образом, эпиклезой завершается анафора, то есть та часть Литургии, что включает в себя «собрание в Церковь», вход, благовестие Слова Божия, приношение, возношение, благодарение и воспоминание. Но с эпиклезы же начинается и та, завершительная часть Литургии, сущность которой в Причастии, в раздаянии верующим Святых Даров – Тела и Крови Христовых.
Глава 12. Таинство причастия
Исполнися и совершися елико по нашей силе, Христе Боже наш. Твоего смотрения таинство: имеем бо смерти Твоея память, видехом воскресения Твоего образ, исполнихомся бесконечныя Твоея жизни, насладихомся неистощаемыя Твоея пищи, еяже и в будущем веце всем нам сподобитися благоволи, благодатию безначальнаго Твоего Отца, и святаго и благаго и животворящаго Твоего Духа...
(Молитва на потребление Св. Даров, Литургия св. Василия Великого.)

§ I
За века своего длительного развития Литургия подвергалась многим изменениям. Но не было в ней изменения более глубокого и более значительного, чем то, которым по сей день отмечена последняя часть евхаристического священнодействия – чин причащения Святым Дарам Тела и Крови Христовых. Поскольку же часть эта поистине завершает и исполняет святейшую тайну Евхаристии, а тем самым и всю Литургию, остановиться на ней, вернее, на исказивших ее изменениях, мы и должны в начале этой последней главы.
С самого начала причастие всех верных на Литургии воспринималось Церковью как очевидная цель Евхаристии и осуществление слов Спасителя: «да ядите и пиете за трапезой Моею в Царстве Моем» (Лк. 22:30). Поэтому «формою» Евхаристии была трапеза, исполнением ее – общее причащение. Все это самоочевидно и в православной перспективе не требует доказательств.
Объяснения требует факт постепенного в истории отпадения все большего числа членов Церкви от этого восприятия Евхаристии, сведение ее к восприятию индивидуальному. Современный верующий и церковный человек не видит необходимости приступать к причастию за каждой Литургией. Из Катехизиса он узнает, «что Церковь матерним гласом завещевает исповедоваться перед духовным отцом, и причащаться Тела и Крови Христовых, ревнующим о благоговейном – четырежды в год, или и каждый месяц, а всем непременно – однажды в год» (М. Филарет, Катехизис, Прав. Испов., ч. I, вопрос 90). Желающий приобщиться должен обязательно приступить к Таинству покаяния, и, наконец, это нужно подчеркнуть, если какой-либо мирянин и возжелает причастия «сверх обычной нормы», то желание это, за неимением и полным отсутствием ссылок на соборное, церковное восприятие таинства, характеризуется обычно как искание «более частого причащения», а не как исполнение членом Церкви своего христианского призвания, исполнения своего членства в Теле Христовом. Все это так прочно вошло в церковную жизнь и укрепилось в ней, что в Катехизисе имеются особые вопросы о том – «какое участие в Божественной Литургии могут иметь те, которые только слушают ее, а не приступают ко святому причащению?» Ответ на это: «Они могут и должны участвовать молитвой, верой и непрестанным воспоминанием Господа нашего Иисуса Христа, который именно повелел сие творить в Его воспоминание» (заметим, именно вкушение Даров заповедал Христос в словах: «приимите, ядите... пейте от нея вси...»). Заметим также, что вопросы эти – о не-причащающихся, и ответы на них относятся фактически к огромному большинству Церкви, а не к каким-либо исключительным случаям. Увы, исключение в этом учении составляют причащающиеся...
Что же произошло? Как совершилась и почему веками держится эта метаморфоза в восприятии – не только церковным народом, но и епископатом, духовенством и, наконец, богословами – самой сущности Евхаристии, сведение ее к «одному из таинств», одному из «средств освящения». Как это ни покажется странным, попыток ответить на эти вопросы мы почти не находим в нашем официальном академическом богословии. Между тем, как я заметил выше, речь идет не просто об эволюции церковной дисциплины, упадке благочестия, западных влияниях и т. д., а о духовном повороте в самосознании, самовосприятии Церкви в целом. Речь идет, иными словами, об экклезиологическом кризисе, на котором мы и сосредоточим наше внимание.
§ II
Самое распространенное обычное объяснение постепенного исчезновения причастия – как участия в исполнении Церкви – состоит в ссылке на недостоинство подавляющего большинства мирян приступать часто к чаше и потому необходимости для них как бы дополнительных требований и гарантий. Миряне живут в миру, в постоянном контакте с его нечистотой, неправдой, греховностью, ложью и потому нуждаются в особом очищении, особом приготовлении, особом усилии раскаяния.
Это объяснение я называю благочестивым, ибо оно действительно в лучших своих выражениях и объяснениях исходит из сознания греховности, из «уважения», к святыне, из страха перед своим недостоинством. В том или ином виде страх этот присущ всякой религии. В средневековом христианстве он пронизывал всю жизнь: «Согрешихом, беззаконновахом, неправдовахом пред Тобою...». Нравственным идеалом общества, не всегда соблюдаемым, но оказавшим огромное влияние на христианское общество, становится аскетизм, часто в его крайней форме. А упадок белого духовенства, засвидетельствованный, например, в канонах, составленных Трулльским Собором (691 г.), приводит к тому, что к монашеству переходит и возглавление церковной жизни. Мы не имеем возможности останавливаться здесь на причинах и формах этого многогранного процесса. Важно для нас то, что он приводит постепенно к клерикализации Церкви, ко все большему отдалению друг от друга духовенства и мирян. Меняется вся атмосфера Церкви. В конце IV века св. Иоанн Златоуст писал в своем толковании «2 беседы на 2 Послание к Коринфянам»: «Но есть случаи, в которых священник отличается от подначального, например, когда должно приобщаться Святых Тайн. Мы все одинаково удостаиваемся их. Ныне не так, ибо всем предлагается одно Тело и одна чаша... и мы все равно друг друга лобызаем...».
Но в конечном итоге сакрализация и клерикализация побеждают. Это видно и в развитии храма и его устройства, которое все больше и больше подчеркивает отделение мирян от духовенства, и тот же Златоуст писал: «Когда пришел Христос и пострадал вне города, то очистил всю землю, сделал всякое место удобным для молитвы... Хочешь ли знать, как вся земля, наконец, сделалась храмом и как всякое место стало удобным для молитвы». Но толкование и храма и литургии в этом ключе довольно рано исчезло из Церкви. Вход в алтарь, приближение к святилищу оказалось запретным мирянам, их присутствие на Евхаристии стало пассивным. Она совершается за них, для них, но в совершении ее они не участвуют. Если раньше черта, отделяющая «мир сей» от Церкви, обнимала собою мирян, то теперь она исключает их, и об этом как раз и свидетельствует определение их как мирян (κοσμικι), а не как прежде – лаиков, членов народа Божия (λαος), людей, взятых в удел и своих Богу...
§ III
В наши дни приготовление к причастию – и это понятно в свете сказанного выше о восприятии причастия как акта частного, личного – стало приготовлением также частным. В наших молитвословах печатаются молитвы перед причастием, но в сам текст и обряд Литургии они не входят, за исключением двух-трех, читаемых перед самым причащением. В молитвословы включены и благодарственные молитвы после причащения, тоже частные и в саму Литургию не включенные. Да это и понятно, поскольку далеко не все, присутствующие на Литургии, приступают к Чаше, и для них, следовательно, эти молитвы были бы номинальными. Состав, практика, время чтения этих молитв разнятся друг от друга, как разнятся и включенные в них предписания о пощении. Взятые сами по себе, эти молитвы – в большинстве своем прекрасны, одухотворены и бесконечно полезны. Речь, следовательно, идет не о них, а о месте их в Литургии, в Таинстве.
Дело в том, что нигде в Литургии, от начала анафоры, то есть Литургии верных, и до самого конца ее, мы не находим ни одной ссылки на участие в ней двух категорий молящихся: причащающихся и непричащающихся Святых Тайн. Напротив, мало-мальски внимательное чтение пре-анафоральных, анафоральных и пост-анафоральных молитв не может не убедить нас в том, что после отослания оглашенных (а в ранней Церкви – и «кающихся»), «дверем затворенным» совершается Евхаристия – одновременно и принесение бескровной жертвы, и приуготовление верных к причащению Святых Тела и Крови Господа:
Паки и многажды Тебе припадаем,
и Тебе молимся, благий и человеколюбче,
яко да призрев на моление наше,
очистиши наша души и телеса
от всякия скверны плоти и духа,
и даси нам неповинное и неосужденное предстояние
Святаго Твоего жертвенника.
Даруй же, Боже, и молящимся с нами
преспеяние жития и веры и разума духовнаго:
даждь им всегда со страхом и любовию служащим Тебе,
неповинно и неосужденно причаститися
Святых Твоих Тайн,
и небесного Твоего царствия сподобитися.
(Молитва верных вторая. Литургия св. Иоанна Златоуста).
Тебе предлагаем живот наш весь
и надежду, Владыко Человеколюбче,
и просим, и молим, и милися деем:
сподоби нас причаститися
небесных Твоих и страшных тайн,
сея священныя и духовныя трапезы,
с чистою совестию, во оставление грехов,
в прощение согрешений, во общение Духа Святаго,
в наследие Царствия небеснаго,
в дерзновение еже к Тебе, не в суд или во осуждение.
(Молитва перед Отче наш, Литургия св. Иоанна Златоуста).
Господи Боже наш, создавый нас и введый в жизнь сию,
показавый нам пути во спасение,
даровавый нам небесных тайн откровение:
Ты бо еси положивый нас в службу сию
силою Духа Твоего Святаго:
благоволи убо, Господи, быти нам служителем
Новаго Твоего Завета,
слугам святых Твоих таинств:
приими нас, приближающихся Святому Твоему жертвеннику,
по множеству милости Твоея,
да будем достойни приносити Тебе
словесную сию и бескровную жертву
о наших согрешениях и о людских невежествиях:
юже прием во святый
и пренебесный и мысленный Твой жертвенник,
в воню благоухания,
возниспосли нам благодать Святаго Твоего Духа.

(Молитва приношения, по поставлении на Святом Престоле Божественных Даров. Литургия св. Василия Великого).
И наконец –
нас же всех, от единого хлеба и чаши причащающихся,
соедини друг ко другу во единого Духа причастие...

(Анафора. Литургия св. Василия Великого).
Вряд ли можно яснее явить органическую связь анафоры, принесения даров, бескровной жертвы хвалы с приуготовлением к причастию. В Святых Дарах мы опознаем Святое Тело и Кровь Христову, жертву, принесенную Христом «о всех и за вся», в причастии же принимаем ее с верой, надеждой и любовью в единстве со Христом, с Его жизнью, Его царством...
В отделении одного от другого, как это ни страшно сказать, ущербляется подлинный смысл Евхаристического Таинства, оно начинает восприниматься уже не как исполнение Церкви, явление Царства Божьего и новая жизнь, а как вкушение «вещественной святыни», превращающее таинство, по словам А. С. Хомякова, в какое-то «анатомическое чудо». Именно здесь вскрываются все тупики объяснения Евхаристии. «Обе стороны (протестантская и католическая – А. Ш.) только и делают, – продолжает Хомяков, – что либо отрицают, либо утверждают чудесные изменения известных земных элементов, никак не понимая, что существенный элемент каждого таинства есть Церковь, и что собственно для нее одной и совершаются таинства, без всякого отношения к законам земного естества. Кто презрел долг любви, тот утратил и память об ее силе, утратил вместе и память о том, что есть реальность в мире веры».
§ IV
Напомним, прежде всего, чин или порядок приготовления, каким он дошел до нас в византийском литургическом предании. Я не буду говорить о проскомидии, о которой мы уже говорили выше. Ограничимся Литургией верных.
Непосредственно после эпиклезы предстоятель начинает чтение молитвы ходатайства. Точнее, эту молитву можно было бы определить как молитву собирания Церкви – Тела Христова, явления ее во всей полноте:
Нас же всех, от единого Хлеба и Чаши
причащающихся, соедини
друг ко другу во единого Духа причастие, и
ни единого нас в суд или во осуждение сотвори причаститися
Святаго Тела и Крови Христа Твоего.
Но да обрящем милость и благодать
со всеми святыми от века Тебе благоугодившими, –
праотцы, отцы, патриархи, пророки, апостолы,
проповедники, благовестники, мученики, исповедники,
учительми, и со всяким духом праведным, в вере скончавшимся.
Изрядно о пресвятей, пречистей,
преблагословенией, славней Владычице нашей
Богородице и Присно деве Марии,
О святем Иоанне Пророце, Предтечи и Крестителе,
о святых и всехвальных апостолех
и о всех святых Твоих,
ихже молитвами посети нас Боже.
И помяни всех прежде усопших о надежди
воскресения жизни вечныя.
И упокой их, идеже присещает свет Лица Твоего.
Еще молим ти ся, помяни, Господи,
Святую Твою Соборную и Апостольскую Церковь,
юже от конец даже до конец вселенныя,
и умири ю, юже наздал еси
честною Кровию Христа Твоего,
и святый храм сей утверди даже до скончания века.
Помяни, Господи,
иже дары сия Тебе принесших,
и о нихже, и имиже, и за нихже сия принесоша.
Помяни, Господи, плодоносящих и добротворящих
во святых Твоих церквах, и поминающих убогия:
воздаждь им богатыми Твоими и небесными даровании,
даруй им вместо земных небесная,
вместо временных вечная, вместо тленных нетленная.
Помяни, Господи, иже в пустынях
и горах, и вертепех, и пропастех земных.
Помяни, Господи, иже в девстве, и благоговении,
и постничестве, и в чистем жительстве пребывающих.

(Молитвы о властях).
Помяни, Господи, предстоящия люди,
и ради благословных вин оставльшихся,
и помилуй их и нас, по множеству милости Твоея:
сокровища их исполни всякаго блага,
супружества их в мире и единомыслии соблюди,
младенцы воспитай, юность настави, старость поддержи,
малодушныя утеши, расточенныя собери,
прельщенныя обрати, и совокупи святей
Твоей Соборной и Апостольской Церкви,
стужаемыя от духов нечистых свободи,
плавающим сплавай, путешествующим сшествуй,
вдовицам предстани, сирых защити,
плененныя избави, недугующия исцели.
На судищи, и в рудах, и в заточениих,
и в горьких работах, и всякой скорби,
и нужде, и обстоянии сущих Помяни, Боже.
И всех, требующих великаго Твоего благоутробия,
и любящих нас, и ненавидящих, и заповедавших
нам недостойным молитися о них, и вся люди Твоя
помяни, Господи Боже наш, и на вся излей
богатую Твою милость, всем подая
яже ко спасению прошения.
И ихже мы не помянухом неведением,
или забвением, или множеством имен,
Сам помяни, Боже, ведый коегождо возраст и именование,
ведый коегождо от утробы матере его:
ты бо еси, Господи, помощь беспомощным,
надежда безнадежным, обуреваемым Спаситель,
плавающим пристанище, недугующим врач:
Сам всем вся буди, ведый коегождо,
и прошение его, дом, и потребу его.
Избави, Господи, град сей, и всякий град
и страну от глада, губительства, труса,
потопа, огня, меча, нашествия иноплеменных
и междоусобныя брани.

(Об епископах).
В первых помяни, Господи, (имярек),
егоже даруй Святей Твоей Церкви,
в мире, цела, честна, здрава, долгодействующа,
право правяща слово Твоея истины.
Помяни, Господи, по множеству щедрот Твоих,
и мое недостоинство,
прости ми всякое согрешение, вольное же и невольное:
и да не моих ради грехов возбраниши
благодати Святаго Твоего Духа от предлежащих Даров.
Помяни, Господи, пресвитерство,
еже во Христе диаконство,
и весь священнический чин,
и ни единаго же нас посрамиши,
окрест стоящих Святаго Твоего жертвенника.
Посети нас благостию Твоею, Господи,
явися нам богатыми Твоими щедротами:
благорастворены и полезны воздухи нам даруй,
дожди мирны земли ко плодоносию даруй:
благослови венец лета благости Твоея:
утоли раздоры церквей,
угаси шатания языческая,
еретическая востания скоро разори
силою Святаго Твоего Духа:
всех нас приими в Царство Твое,
сыны света и сыны дне показавый,
Твой мир и Твою любовь даруй нам,
Господи Боже наш, вся бо воздал еси нам.
И даждь нам единеми усты
и единем сердцем славити и воспевати
пречестное и великолепое Имя Твое,
Отца и Сына и Святаго Духа,
и ныне и присно и во веки веков.
Аминь.
И да будут милости великаго Бога
и Спаса нашего Иисуса Христа со всеми вами.
И со духом твоим.

(Литургия св. Василия Великого).
§ V
Я привел текст этой молитвы целиком, потому что она яснее и лучше всего раскрывает смысл того «приготовления к причастию», которое с нее и начинается в строе евхаристического священнодействия. Как я сказал уже выше, молитва эта собирает и соединяет воедино все космическое, экклезиологическое и эсхатологическое содержание Евхаристии, и тем самым являет, дарует нам саму сущность причастия, сущность Тела Христова и новой во Христе жизни. Но не случайно, не из любви к повторениям, мы не сразу призываемся приступить к Чаше, а предваряем причащение этой изумительной молитвой, словно замедляя ритм евхаристии. Ибо не в том причина этого замедления, чтобы мы лишний раз покаялись и приготовили себя к вкушению святыни, а в том, чтобы во всей полноте исполнила себя Церковь как Таинство Царства, как реальности нового времени и новой жизни.
Я назвал молитву ходатайства космической:
Посети нас благостию Твоею, Господи,
явися нам богатыми Твоими щедротами,
благорастворены и полезны воздухи нам даруй,
дожди мирны земли к плодоносию даруй,
благослови венец лета Твоего...
Я назвал ее экклезиологической:
утоли раздоры церквей,
угаси шатания языческая,
еретическия востания скоро разори
силою Святаго Твоего Духа.
И, наконец, я назвал ее эсхатологической:
всех нас приими в Царство Твое,
сыны света и сыны дне показавый,
Твой мир и Твою любовь даруй нам,
Господи Боже наш, вся бо воздал еси нам.

Итак – мир, Церковь, Царство. Все творение Божие, все спасение, все исполнение. Небо на земле. Единые уста и единое сердце, единое прославление и воспевание пречестного имени – Отца, Сына и Святого Духа, ныне и присно, и во веки веков. Аминь. Вот сущность этой великой, завершительной молитвы, вот последняя мольба Евхаристии, соединяющая вокруг Агнца Божьего, во Христе – весь духовный мир, начиная с Богоматери и святых и кончая всем – сам всем вся буди.
Вот что, каждый раз совершая Евхаристию, мы призываемся узреть, осознать, воспринять, во что должны погрузить все наше сознание, всю любовь, все желание, прежде чем подойти «к бессмертному Царю и Богу нашему...».
§ VI
По-настоящему только теперь, после завершения ходатайственной молитвы, вступаем мы в то, что выше назвали частным приготовлением к причастию: то есть приготовлением к нему не всем собранием, не всей Церковью, но молением о личном очищении каждого из нас:
...яко да чистым свидетельством совести нашея приемлюще часть святынь Твоих, соединимся святому Телу и Крови Христа Твоего: и приемше их достойне, имамы Христа живуща в Сердцах наших, и будем храм Святаго Твоего Духа. Ей, Боже наш, и да ни единаго же нас повинна сотвориши страшным Твоим сим и небесным тайнам, ниже немощна душею и телом, от еже недостойне сих причащатися: но даждь нам даже до последняго нашего издыхания достойне приимати часть святынь Твоих, в напутие жизни вечныя, во ответ благоприятен, иже на страшном судищи Христа Твоего, яко да и мы со всеми святыми, от века Тебе благоугодившими, будем причастницы вечных Твоих благ, ихже уготовал еси любящим Тя, Господи.
Как видим, ударение переходит здесь с общего и как бы ликующего самоприготовления всей Церкви на личное приготовление каждого члена Церкви. Св. апостол Павел пишет Коринфянам: «всякий раз, когда вы едите хлеб сей и пьете чашу сию, смерть Господню возвещаете, доколе Он придет. Посему, кто будет есть хлеб сей или пить чашу Господню недостойно, виновен будет против Тела и Крови Господней. Да испытывает же себя человек, и таким образом пусть ест от хлеба сего и пьет из чаши сей. Ибо, кто ест и пьет недостойно, тот ест и пьет осуждение себе, не рассуждая о Теле Господнем. Оттого многие из вас немощны и больны и немало умирает. Ибо если бы мы судили сами себя, то не были бы судимы. Будучи же судимы, наказываемся от Господа, чтобы не быть осужденными с миром...» (1Кор. 11:26–32).
И не может быть никакого сомнения, что в духовности раннего христианства общее усиляет личное, а личное невозможно без общего. И, однако, между тогдашним восприятием как личного, так и общего и теперешним существует большая разница. Апостол Павел обличает верующих, которые недостойно причащаются, грозит им осуждением. Он зовет их испытывать себя. Но вот никогда, ни разу он не предлагает им выбора: «Вы, достойные, причащайтесь, а вы, недостойные, воздерживайтесь». Выбора, который мало-помалу привел к воздержанию чуть ли не большинства членов Церкви и к утере чувства и восприятия Евхаристии как общего дела, как литургии. Да и само чувство воздержания как бы иссякло, выдохлось, превратилось в своего рода дисциплинарное предписание («четыре раза в год»!), с обязательной исповедью, как своего рода билетом на причастие.
Ранняя Церковь знала, что никто во всем творении не достоин своими духовными подвигами, своим «достоинством» приобщаться Телу и Крови Христовым, и что поэтому приготовление состоит не в подсчитывании и анализе своей «подготовленности» и «не-подготовленности», а в ответе любви на любовь – «да и мы со всеми святыми, от века Тебе благоугодившими, будем причастницы вечных Твоих благ, ихже уготовал еси любящим Тя, Господи...». На возглас предстоятеля: «Свят Господь Бог наш!» – Церковь отвечала: «Един свят, един Господь, Иисус Христос, во славу Бога и Отца. Аминь». Но, утверждая, провозглашая это исповедание, знала, что всем открыты врата в «вожделенное отечество» и что «не будет разлучения, о други!».
И потому заканчивается это приготовление в единстве общего и частного – Молитвой Господней, молитвой, данной нам самим Христом. Ибо, в конечном итоге, все зависит от одного: можем ли мы, «желаем ли желанием», всем существом, и несмотря на все наши недостоинства, падения, измены, леность – принять слова этой молитвы как наши, захотеть их как наших:
Да святится Имя Твое,
да приидет Царствие Твое,
да будет воля Твоя
якоже на небеси и на земли...

§ VII
В последнее время в Православной Церкви как бы обозначилось евхаристическое возрождение, выразившееся в первую очередь в желании все большим количеством мирян более частого причащения. Возрождение это происходит по-разному в разных местах и культурах. Но сколь ни радостно это возрождение, ему, я убежден, угрожает множество опасностей, главная из которых состоит в глубочайшей «сакрализации» Церкви. За века своего сосуществования с государствами и империями, Церковь сама превратилась в организацию, в институт по обслуживанию «духовных нужд» верующих, в организацию, с одной стороны, этим «нуждам» подчиненную, а с другой – их определяющую и ими управляющую. Черта, отделяющая мир от Церкви, но и сопрягающая их друг с другом, черта, столь очевидная для ранней Церкви, оказалась чертой, отделяющей мир от Церкви.
Я убежден, что подлинное возрождение Церкви начнется с возрождения евхаристического, но в полноте этого слова. Трагическим изъяном в истории Православия оказались не только неполнота, а, я не побоюсь сказать, отсутствие богословия таинств, сведение его к западным схемам и категориям мысли. Церковь – не организация, а – новый народ Божий, Церковь – не культовая религия, а – Литургия, обнимающая собою все творение Божье, Церковь – не учение о загробном мире, а – радостная встреча Царства Божьего. Она есть таинство Мира, таинство Спасения и таинство воцарения Христова.
Нам остается заключить эти далеко не полные рассуждения несколькими краткими заметками о самом чине причащения. Заметки эти преимущественно «технического» порядка, «культовые» в самом прямом смысле этого слова. Содержание их с желаемой полнотой изложил архимандрит Киприан (Керн). Поскольку и на них отразились те недостатки, о которых нам пришлось говорить выше, я и хочу суммировать их в самом главном.
Первый недостаток, по моему мнению, это изобилие символизма, не того символизма, о котором, как о таинственности всего творения Божьего, мы говорили выше, а о символизме аллегорическом, о присвоении каждому месту священнослужения особого смысла, делании его изображением чего-то, что не оно.
Так, например, о молитве на «раздробление Агнца» о. Киприан заключает: «В то время, пока певцы поют „аминь" (надо его петь протяжно. Почему?), священник читает ту же тайную молитву перед раздроблением Агнца... Во время чтения этой молитвы дьякон, стоя перед царскими вратами, препоясуется крестообразно орарем. Обычно он это делает во время пения „Отче наш" (кто же что и когда делает? – А.Ш.)». Но оказывается, что, по словам Симеона Солунского, «дьякон украшается орарем как бы некими крыльями, и покрывается благоговением и смирением, когда причащается, подражая в этом серафимам, которые, как сказано, имеют шесть крыльев, из которых двумя покрывают ноги, двумя лицо, а двумя летают с пением «свят, свят, свят...».
Второй недостаток – тайные молитвы, из-за которых подавляющее большинство мирян не знает, не слышит самого текста Евхаристии, лишено этого драгоценнейшего дара. И ведь никто и никогда не объяснил, почему «род избранный, царское священство, народ святой, люди, взятые в удел, дабы возвещать совершенства Призвавшего вас из тьмы» (1Пет. 2:9), не может слышать молитвы, им же Богу приносимой?
Третий недостаток: разделение между духовенством и мирянами во время причащения, разделение трагическое по своим последствиям в церковном сознании, но о котором мы уже здесь неоднократно говорили.
Недостатков такого рода можно насчитать великое множество, но тема эта остается каким-то непонятным табу, и ее ни иерархия, ни богословы как будто не замечают. Все это нужно исполнять, но рассуждать об этом не позволено. Но я повторю то, что уже повторено много раз в этой книге: а именно, что все, что касается Евхаристии – касается Церкви, а что касается Церкви – касается Евхаристии, и всякий недуг в Литургии отражается на вере и на всей жизни Церкви. Ibi Ecclesia, ubi Spiritus Sanctus et omnis gratia, и нам, «окрест стоящим», надо молиться усердно Богу, дабы просветил Он наше внутреннее зрение светозарной простотой святейшего из святейших Таинств.
§ VIII
Божественная Литургия исполнена.
Благословляя престол Чашей, священник возглашает:
«Спаси, Боже, люди Твоя и благослови достояние Твое», и обращается священник ко святой трапезе и кадит трижды, глаголя:
«Вознесися на небеса, Боже, и по Всей земли слава Твоя».
И отвечает народ:
Видехом свет истинный,
прияхом Духа Небеснаго,
обретохом веру Истинную,
нераздельней Троице поклоняемся:
Та бо нас спасла есть.
И уносится с престола чаша.
Краткая ектенья, краткое благодарение за то, что и в настоящий день сподобил нас небесных Твоих Таинств:
исправи наш путь,
утверди нас в страхе Твоем вся,
соблюди нашу жизнь,
утверди наши стопы...

И вслед за тем – «с миром изыдем!»
Как ясно все, как просто и светло. Какой полнотой наполнено. Какой радостью пронизано. Какой любовью озарено. Мы снова в начале, где началось наше восхождение к Трапезе Христовой в Его Царствии.
Мы исходим в жизнь, чтобы свидетельствовать и исполнять свое призвание. Оно у каждого свое, и оно есть наше общее служение, общая Литургия – «во единого Духа причастие».
«Господи, хорошо нам здесь быти!» (Мф. 17:4).

ноябрь 1983 г.
Библиография
1. Архим. Киприан (Керн). Евхаристия. YMCA-Press, 1977.
2. М. Скабалланович. Толковый Типикон. Объяснительное изложение Типикона с историческим введением. Киев, 1910.
3. А. А. Дмитриевский. Описание литургических рукописей православного Востока. II, Евхология. Киев, 1901.
4. Прот. Александр Шмеман. Введение в Литургическое Богословие. YMCA-Press, Париж, 1961.
5. Прот. Н. Афанасьев. Церковь Духа Святого: YMCA-Press, Париж. 1971.
6. Прот. Н. Афанасьев. Трапеза Господня. Изд. Рел.-Педагогического кабинета при Богосл. Институте, Париж, 1952.
7. И. И. Дмитриевский. Историческое, догматическое и таинственное изъяснение божественной Литургии. 2 изд., СПб., 1897, стр. 427.
8. И. А. Карабинов. Евхаристическая Молитва (Анафора). СПб., 1908.
9. Прот. И. Орлов. Литургия св. Василия Великого. СПб., 1909.
10. Б. И. Сове. Евхаристия в древней Церкви и современная практика. В сборнике «Живое предание», Париж, 1937.
11. Прот. А. Шмеман. За жизнь мира. RBR, Нью-Йорк, 1983.
12. Пространный Христианский Катехизис. Православные Кафолические Восточные Церкви. Изд. 41, Москва, 1845.
13. Прот. Е. Аквилонов. Научные определения Церкви и апостольское изъяснение о ней как о Теле Христовом.
14. Архиеп. Сильвестр. Учение о Церкви в первые три века христианства. Киев,1872.
Слово «Mip» (космос, вселенная), равно как и все производные от него, в настоящем издании печатаются через i, в отличие от слова «мир» (тишина, покой). – Изд.
М. Р. Gr. Т. 4, col. 136 А.
М. Р. Gr. Т. 150, col. 766 D – 767 А.
М. P. Gr. T. 155, col. 512 D.
М. Р. Gr. Т. 91. col. 665 С – 668 В.
М. Р. Gr. Т. 150. col. 452 С – 453 А.
«Advers. haeres.», 4:18:5.
Lagrange. «L'Evangile de Jésus Christ.», Paris, 1939. p. 210.
«In Joann» 3:6. –М. Р. Gr. T. 73. col. 500 D – 501 А.
Ibid. 4:2, col. 561 BD.
M. P. L. T. 17. col. 754 D.
«In Joann.», 4:2, col. 580–581.
«In Joann.», homil. 47:1. – M. P. Gr. T. 59. col. 264.
«In Joann.», homil. 46:3, col. 260.
M. P. L.T. 17, col. 754.
St. Cyrilli, op. cit., col. 509 D – 512 А. Это филологическое толкование совершенно верно. הוא מן по-еврейски значит «что это?» См. «Manne», par Lesetre, in: Diсt. de la Bible, t. IV, col. 656–657.
В. Несмелов. «Наука о человеке». Том II. С. 37.
«In Joann.», homil. 46:2, col. 260.
Lagrange, op. cit., р. 224.
Статья проф. Богдашевского в «Тр. Киев. Дух. Ах.». 1906 г., X. С. 1–28; ср. также объяснения Lagrange о времени совершения Пасхи Спасителем на сутки раньше: ор. cit., рр. 494 sq.
Иосиф Флавий. «Иудейская война», 6:9:3.
И. Карабинов. «Евхаристическая молитва. (Анафора)». СПб., 1908. С. 8.
Евреи были знакомы с употреблением вилок, но в этот день брали куски руками и омокали в подливку. Lagrange, op. cit., р. 600.
Goltz. «Tischgebete & Abendsmahlgebete». Leipzig. 1905, S. 7.
Карабинов, op. cit. C. 8.
Ibid. С. 10.
Ibid. С. 13.
Frere «Тhe Anaphora», р. 6.
F. Prat. «Les places d'honneur chez les juifs contemporains du Christ» in: «Recherches des sciences religieuses». Paris, t. 15 (1925). p. 515.
Lagrange. «L'Evangile de Jésus Christ». Paris. 1939, pp. 506–507.
M. Meschler. S. J. «Das Leben des Herrn Christi». Freiburg i/Br., 1894. II Band. S. 252.
«La Vie de notre Seigneur Jésus Christ». T. III. Paris, 1901, p. 188.
«La Vie humaine de N. S. Jésus Christ». T. II. Paris, 1924, p. 231.
«The Life and Times of Jésus the Messiah». T. II. 1901, p. 493–495.
«Leben Jesu Christi». Ratisbonnae, 1860. t. VI, Ss. 65–66.
Карабинов. «Евхаристическая молитва». СПб., 1908. С. 12.
Op. cit., рр. 13–14.
Парусия (греч. παρουσία) – понятие христианского богословия, изначально обозначавшее как незримое присутствие Господа Иисуса Христа в мире с момента Его явления, так и пришествие Его в мир в конце света.
«The Shape of the Liturgy», pp. 12–15.
«Altchristlicher Kult und Antike» in: «Jahrbuch für Liturgiewissenschaft». III Band, 1923, Ss. 1–17.
Eduard Schweizer. «Das Abendmahl eine Vergegenwärtigung des Todes Jesu Oder ein eschatologisches Freudenmahl?» in: «Theologische Zeitschrift», Basel, Märs/ апреля 1946, Ss. 81–101; Lietzmann. «Messe und Herrenmahr, 1926: E. Lohmeyer. «Vom urchristlichen Abendmahl» in: «Theolog. Rundschau», 1937: J. Jeremias. «Die Abendsmahlworte Jesu», 1935; O. Cullmann. «Urchristentum und Gottesdienst». 1944; M. Barth. «Das Abendmahl – Passamahl. Bundesmahl und Messiasmahl», 1945.
Е. Schweizer, op. сit, Ss. 94–95.
Op. cit., рр. 19–23.
F. Cabrol. «Eucharistie» in: Diсt. d'Archeol. сhret, et de Liturgie, vol. V, col. 686–689.
Карабинов, op. cit. С. 14.
Карабинов, op. cit. С. 18.
Frere, op. cit., pp. 30–33.
Карабинов. С. 22.
Th. Hamack. «Der Christliche Gemeindesgottesdienst». S. 273; Iv. Markovic. Ό Evkaristiji», str. 181–182; Schaumann. «Früchristliche Liturgien». Paderborn, 1915. S. 430; Merk. «Der Konsecrationstext der römischer Messe». Rottenburg, 1915, Ss. 87–88; Schick. «Historisch-liturgische Abhandlung», S. 70; Schwane. «Dogmengeschichte», 1.456.
Катанский. «Догматическое учение о семи церк. таинствах». СПб., 1877. С. 82: Bardenhewer. I. 239; Seeberg. «Lehrbuch des Dogmengeschichte». Leipzig, 1920, I, 354, not. 2; G. Rauschen. «Eucharistie und Bussacrament in der ersten 6 Jahrhung der Kirche». Freiburg i/B., 1910, S. 121: Карабинов, op. cit. C. 23.
Wordsworth. «The Holy Communion». Oxf.. 1891, p. 62; Bunzen. «Hippolytus und seine Zeit», S. 375.
Tfoulkes. «Primitive Consecration», p. 54; Watterich. «Das Konsecrationsmoment», Ss. 41–47.
«Stromat.» 1:19 – М. Р. Gr. Т. 8, col. 813.
«Aquariens» in: DACL, t. 1, col. 2648–2654.
«L'Agape» in: «Etudes d'histoire et de théologie positive». 1 Serie, pp. 283– 325: «Agape» in: Diсt. de Theol. Cathol. T. I. col. 551 sq.
«Die Urchristl. Traditionen ueber Ursprung das Abendmahls», 1893.
Op. cit.
Revue biblique. 1904, pp. 78–81.
Revue d'histoire ecclesiast. 1903, t. IV, p. 9 sq.
«The Agape and the Eucharist in the Early Church». London, 1901.
The Early Eucharist. London. 1939.
Cirlot, op. cit., p. 18.
«Agape» in: Diсt. d'Arch. ehret. et de Liturgie, 1.1, col. 775–848.
Keating, op. cit., ρ. V.
Cirlot, op. cit., ρ. 17.
F. Prat, S.J. «La théologie de St. Paul». T. I., pp. 143–145.
Leclercq, op. cit.. col. 789–790.
Ibid., col. 786.
Ibid., 791.
Lightfoot. «The Apostol. Fathers». Vol. II, sect. 1, p. 307. note.
«Apologeticus», cap. 39. – Μ. P. L. T. 1, col. 468.
Op. cit., col. 803.
A. d'Ales. «La théologie deTertullien». Paris, 1905, p. 312.
Leclercq, op. cit.
«Confessiones». 6:2. – М. Р. L. Т. 32, col. 719.
«Historia Lausiaca», cap. XVIII. – Μ. Ρ. Gr. Τ. 34, col. 1042 С.
Μ. Скабалланович. «Толковый Типикон». Вып. III, Киев, 1915. С. 58. Так же у Goar. «Euchologium graecorum», ρ. 47; abbe Marin. «Les moines de Constantinople». Paris, 1897, p. 100; Goltz. «Tischgebete», S. 57.
Ibid. С. 34.
Amann. «St. Hippolyte» in: Diсt. de Theol. Cath. T. VI, col. 2502–2504: Frere, op. cit., pp. 47–62.
F. Е. Brightman. «Liturgies Eastern and Western». Oxford, 1896. Appendix В, C. pp. 464–481.
Brightman, op. cit. Appendix N, pp. 526–531.
Brightman, op. cit. Appendix D & E, pp. 481–490.